Елена Семёнова. БОЯНЫ БЕЛОГО КРЕСТА

 

С конца 80-х к России стали возвращаться имена её забытых на протяжении 70-ти лет поэтов: Волошина, Цветаевой, Гумилёва и многих других. Но до сих пор остаётся целый пласт русской литературы, который почти не изучен. В первую очередь это касается поэзии белой эмиграции. Многие ли знают сегодня имена Ивана Савина, Арсения Несмелова, Николая Туроверова, Юрия Терапиано, Николая Евсеева, Леонида Ещина, Дмитрия Булыгина, Николая Кудашёва и многих других? А ведь это значительнейшая часть великой русской литературы, без которой она никогда не может считаться полной. В этой работе мы коснёмся творчества и судеб лишь нескольких, наиболее значительных, на наш взгляд белых поэтов…

 

Николай ТУРОВЕРОВ

 

Эти дни не могут повторяться, -

Юность не вернется никогда.

И туманнее и реже снятся

Нам чудесные, жестокие года.

 

С каждым годом меньше очевидцев

Этих страшных, легендарных дней.

Наше сердце приучилось биться

И спокойнее и глуше и ровней.

 

Что теперь мы можем и что смеем?

Полюбив спокойную страну,

Незаметно медленно стареем

В европейском ласковом плену.

 

И растет и ждет ли наша смена,

Чтобы вновь в февральскую пургу

Дети шли в сугробах по колена

Умирать на розовом снегу.

 

И над одинокими на свете,

С песнями идущими на смерть,

Веял тот же сумасшедший ветер

И темнела сумрачная твердь.

 

Это строки величайшего казачьего поэта Николая Туроверова, часто называемого «казачьим Есениным». В отличие от другого поэта-казака Николая Евсеева, ныне незаслуженно забытого, имя Туроверова более известно. Российские телезрители слышали о нём, благодаря передаче «Русские без России», после которой авторам приходило множество писем с просьбой рассказать подробнее о его судьбе.

Николай Туроверов родился 18 (30-го по новому стилю) марта 1899 года в станице Старочеркасской Области Войска Донского в семье судебного следователя Николая Николаевича Туроверова и Анны Николаевны Александровой. И мать, и отец происходили из старинных казачьих фамилий. Впоследствии оба они погибли то ли в лагерях, то ли в ссылке. Туроверов долго не имел о родителях никаких известий, но до конца дней хранил память о них. Судьба будущего «казачьего Есенина» складывалась довольно счастливо. Его детство проходило в зажиточном и полном любви доме богатой станицы.

 

На солнце, в мартовских садах,

Ещё сырых и обнажённых,

Сидят на постланных коврах

Принарядившиеся жёны.

Последний лёд в реке идёт,

И солнце греет плечи жарко;

Старшинским жёнам мёд несёт

Ясырка - пленная татарка.

Весь город ждёт и жёны ждут,

Когда с раската грянет пушка,

Но в ожиданьи там и тут

Гуляет пенистая кружка.

А старики все у реки

Глядят толпой на половодье, -

Из-под Азова казаки

С добычей приплывут сегодня.

Моя река, мой край родной,

Моих прабабок эта сказка,

И этот ветер голубой

Средневекового Черкасска.

 

Весело и привольно жилось в те дни, и никто не мог помыслить, по слову уже современного поэта Леонида Дербенёва, «что кончатся скоро вольные эти деньки». Николай Туроверов учился в Каменском реальном училище, когда разразилась Первая Мировая война. Он поступил добровольцем в Лейб-гвардии Атаманский полк, попал в ускоренный выпуск Новочеркасского военного училища.

 

1914 год

 

Казаков казачки проводили,

Казаки простились с Тихим Доном.

Разве мы - их дети - позабыли,

Как гудел набат тревожным звоном?

Казаки скакали, тесно стремя

Прижимая к стремени соседа.

Разве не казалась в это время

Неизбежной близкая победа?

О, незабываемое лето!

Разве не тюрьмой была станица

Для меня и бедных малолеток,

Опоздавших вовремя родиться?

 

После революции Туроверов вернулся на Дон и вступил в отряд легендарного есаула Чернецова, прозванного «донским Иваном-Царевичем». Василий Михайлович Чернецов родился в 1890-м году, в семье ветеринарного фельдшера, происходил из казаков станицы Усть-Белокалитвенской Области Войска Донского. Образование он, как и Туроверов, получил в Каменском реальном училище, а в 1909-м году закончил Новочеркасское казачье училище. На Великую войну Чернецов вышел в чине сотника, в составе 26-го Донского казачьего полка (4-ая Донская казачья дивизия), на войне выделялся отвагой и бесстрашием, был лучшим офицером-разведчиком дивизии, получил три ранения в боях. В 1915-м году В.М. Чернецов возглавил партизанский отряд 4-ой Донской казачьей дивизии. И отряд этот рядом блестящих дел покрыл неувядаемой славой себя и своего молодого командира. За воинскую доблесть и боевое отличие Чернецов был произведен в подъесаулы и есаулы, награжден многими орденами, получил Георгиевское оружие.

После революции по доверенности подчиненных, Василий Михайлович представлял свою часть на Первом Донском Круге. Типичный казак по внешности, он неоднократно выступал на трибуне Казачьего Народного Собрания с мудрыми речами по насущным вопросам. Возвратившись на Дон, Чернецов первым из всех казачьих офицеров приступил к формированию партизанского отряда для защиты Дона от наседавших со всех сторон ленинских красногвардейцев. В конце ноября, на собрании офицеров в Новочеркасске, молодой есаул заявил:

- Я пойду драться с большевиками, и если меня убьют или повесят „товарищи", я буду знать, за что; но за что они вздернут вас, когда придут?

Большая часть слушателей осталась глуха к этому призыву: из присутствовавших около 800 офицеров записались сразу... 27.

- Всех вас я согнул бы в бараний рог, и первое, что сделал бы,– лишил содержания. Позор! - возмутился Василий Михайлович. Эта горячая речь нашла отклик – записалось еще 115 человек. Однако на следующий день, на фронт к станции Лихая отправилось только 30 человек, остальные «распылились». Маленький партизанский отряд Чернецова составили, преимущественно, ученики средних учебных заведений: кадеты, гимназисты, реалисты и семинаристы. Говоря о составе отряда, участник тех событий отмечал: «…я не ошибусь, наметив в юных соратниках Чернецова три общие черты: абсолютное отсутствие политики, великая жажда подвига и очень развитое сознание, что они, еще вчера сидевшие на школьной скамье, сегодня встали на защиту своих внезапно ставших беспомощными старших братьев, отцов и учителей. И сколько слез, просьб и угроз приходилось преодолевать партизанам в своих семьях, прежде чем выйти на влекущий их путь подвига под окнами родного дома!» 30-го ноября 1917-го года чернецовский отряд убыл из Новочеркасска в северном направлении. Благодаря личной храбрости, большому опыту в партизанской войне и блестящему составу рядовых отряда, Чернецов легко побеждал большевиков, в то время  не  любивших отрываться далеко от железных дорог. Об его манёвренных действиях  говорили и свои, и советские сводки, вокруг его имени создавались легенды, его окружала  любовь партизан, переходящая в обожание и глубокую веру в его безошибочность. Он стал душою донского партизанства, примером для других отрядов, сформированных позднее.  С  открытыми  флангами, без обеспеченного тыла, он каким-то чудом неизменно громил  встречные эшелоны  красных, разгонял их отряды, брал в  плен  их  командиров и комиссаров.

Любопытный инцидент произошёл на станции Дебальцево, по пути в Макеевку. Паровоз и пять вагонов Чернецовского отряда были задержаны красными. Чернецов, выйдя из вагона, встретился лицом к лицу с членом военно-революционного комитета.

- Есаул Чернецов?

- Да, а ты кто?

- Я – член военно-революционного комитета, прошу на меня не тыкать.

- Солдат?

- Да.

- Руки по швам! Смирно, когда говоришь с есаулом! – рявкнул Василий Михайлович.

Член военно-революционного комитета вытянул руки по швам и испуганно смотрел на офицера. Два его спутника – понурые серые фигуры – потянулись назад, подальше от есаула…

- Ты задержал мой поезд?

- Я…

- Чтобы через четверть часа поезд пошел дальше!

- Слушаюсь!

Не через четверть часа, а через пять минут поезд отошел от станции.

В Макеевке на митинге в “Макеевской Советской Республике” шахтеры решили арестовать Чернецова. Враждебная толпа тесным кольцом окружила его автомобиль.  Василий Михайлович спокойно вынул часы и заявил:

- Через десять минут здесь будет моя сотня. Задерживать меня не советую...

Рудокопы хорошо знали, что такое сотня Чернецова. Многие из них были искренно убеждены, что Чернецов, если захочет, зайдет со своей сотней с краю и загонит в Азовское море население всех рудников...

Рассказывают и другой случай беспримерной отваги «донского Ивана-Царевича». На одном из митингов шахтеров он сидел среди накаленной толпы, закинув ногу на ногу, и стеком пощелкивал по сапогу. Кто-то из толпы назвал его поведение нахальным. Толпа заревела. Чернецов через мгновение появился на трибуне и среди мгновенно наступившей тишины спросил:

- Кто назвал мое поведение нахальным?

Ответа не последовало.

- Значит, никто не назвал? Та-ак! – презрительно бросил Василий Михайлович и снова принял ту же позу.

Во второй половине января 1918-го года, двигаясь на север, он занял со  своими партизанами станции Зверево и Лихую, выбил врагов из станицы Каменской.  В  это время атаман Каледин произвёл его в чин полковника.

Всего лишь два месяца продолжал действовать отряд Чернецова, но за это время успел стать легендой. Во время боя под станицей Глубокой Василий Михайлович был ранен, его юные партизаны, не имея возможности спасти своего командира, остались с ним и были захвачены красными. Однако, воспользовавшись удобным моментом, Чернецов и часть его отряда сумели бежать. Василий Михайлович отправился в родную станицу, но был выдан большевикам. Один из очевидцев вспоминал: «По дороге Подтелков издевался над Чернецовым – Чернецов молчал. Когда же Подтелков ударил его плетью, Чернецов выхватил из внутреннего кармана своего полушубка маленький браунинг и в упор… щелкнул в Подтелкова, в стволе пистолета патрона не было – Чернецов забыл об этом, не подав патрона из обоймы. Подтелков выхватил шашку, рубанул его по лицу, и через пять минут казаки ехали дальше, оставив в степи изрубленный труп Чернецова…» Гибель Чернецова стала тяжёлым ударом для зарождавшегося Белого Движения.

Остатки Чернецовского отряда ушли 9-го (22-го) февраля 1918-го года с Добровольческой Армией в 1-й Кубанский (Ледяной) поход, влившись в ряды Партизанского полка… Среди них был и Николай Туроверов, написавший об этом поэму «Новочеркасск»:

 

…Колокола могильно пели.

В домах прощались, во дворе

Венок плели, кружась, метели

Тебе, мой город на горе.

Теперь один снесёшь ты муки

Под сень соборного креста.

Я помню, помню день разлуки,

В канун Рождения Христа,

И не забуду звон унылый

Среди снегов декабрьских вьюг

И бешеный галоп кобылы,

Меня бросающей на юг.

 

* * *

Не выдаст моя кобылица,

Не лопнет подпруга седла.

Дымится в Задоньи, курится

Седая февральская мгла.

Встаёт за могилой могила,

Темнеет калмыцкая твердь,

И где-то правее - Корнилов,

В метелях идущий на смерть.

Запомним, запомним до гроба

Жестокую юность свою,

Дымящийся гребень сугроба,

Победу и гибель в бою,

Тоску безысходного гона,

Тревоги в морозных ночах,

Да блеск тускловатый погона

На хрупких, на детских плечах.

Мы отдали всё, что имели,

Тебе, восемнадцатый год,

Твоей азиатской метели

Степной - за Россию - поход…

 

В ноябре 1919-го года Николай Туроверов стал начальником пулеметной команды Родного Атаманского полка. За несколько месяцев до исхода был награжден орденом Св. Владимира 4-й степени и получил чин подъесаула. Несколько раз поэт был ранен, но судьба хранила его.  

 

ТОВАРИЩ

 

Перегорит костер и перетлеет,

Земле нужна холодная зола.

Уже никто напомнить не посмеет

О страшных днях бессмысленного зла.

Нет, не мученьями, страданьями и кровью

Утратою горчайшей из утрат:

Мы расплатились братскою любовью

С тобой, мой незнакомый брат.

С тобой, мой враг, под кличкою «товарищ»,

Встречались мы, наверное, не раз.

Меня Господь спасал среди пожарищ,

Да и тебя Господь не там ли спас?

Обоих нас блюла рука Господня,

Когда, почуяв смертную тоску,

Я, весь в крови, ронял свои поводья,

А ты, в крови, склонялся на луку.

Тогда с тобой мы что-то проглядели,

Смотри, чтоб нам опять не проглядеть:

Не для того ль мы оба уцелели,

Чтоб вместе за отчизну умереть?

 

Между тем, наступали последние дни Белого Движения. На последнем клочке русской земли, в Крыму барон Врангель организовывал эвакуацию всех желающих, а части истекающей кровью Русской армии стояли последней преградой на пути красной лавы. Этим последним рубежом, дополнившим историю Белой Борьбы ещё одной славной и горькой страницей, стал Перекоп, который из последних сил, отчаянно обороняли белые воины…

 

Перекоп

Родному полку

1

Сильней в стрёменах стыли ноги,

И мёрзла с поводом рука.

Всю ночь шли рысью без дороги

С душой травимого волка.

Искрился лёд отсветом блеска

Коротких вспышек батарей,

И от Днепра до Геническа

Стояло зарево огней.

Кто завтра жребий смертный вынет,

Чей будет труп в снегу лежать?

Молись, молись о дальнем сыне

Перед святой иконой, мать!

 

2

Нас было мало, слишком мало.

От вражьих толп темнела даль;

Но твёрдым блеском засверкала

Из ножен вынутая сталь.

Последних пламенных порывов

Была исполнена душа,

В железном грохоте разрывов

Вскипали воды Сиваша.

И ждали все, внимая знаку,

И подан был знакомый знак…

Полк шёл в последнюю атаку,

Венчая путь своих атак.

 

3

Забыть ли, как на снегу сбитом

В последний раз рубил казак,

Как под размашистым копытом

Звенел промёрзлый солончак,

И как минутная победа

Швырнула нас через окоп,

И храп коней, и крик соседа,

И кровью залитый сугроб.

Но нас ли помнила Европа,

И кто в нас верил, кто нас знал,

Когда над валом Перекопа

Орды вставал девятый вал.

 

4

О милом крае, о родимом

Звенела песня казака,

И гнал, и рвал над белым Крымом

Морозный ветер облака.

Спеши, мой конь, долиной Качи,

Свершай последний переход.

Нет, не один из нас заплачет,

Грузясь на ждущий пароход,

Когда с прощальным поцелуем

Освободим ремни подпруг,

И, злым предчувствием волнуем,

Заржёт печально верный друг.

 

Николай Туроверов покидал Крым на борту одного из последних пароходов, продолжая сражаться до последних дней. Именно его родной Атаманский полк прикрывал отход белых, занимая позиции у Сиваша, отступал в арьергарде и покинул родные берега буквально в последние мгновения перед тем, как Крым был занят красными. На чужбину поэт уезжал с красавицей-женой, казачкой Юлией Александровной Грековой. Во время эвакуации казаки вынуждены были оставлять своих боевых товарищей – коней. Верные животные метались по берегу, бросались в воду и плыли за своими хозяевами, многие из которых не в силах были сдержать слёз. Некоторые убивали своих коней, другим не хватало духу, и несчастные животные потом долго блуждали по Крыму и умирали от голода и тоски…

 

Крым

 

Уходили мы из Крыма

Среди дыма и огня,

Я с кормы всё время мимо

В своего стрелял коня.

А он плыл, изнемогая,

За высокою кормой,

Всё не веря, всё не зная,

Что прощается со мной.

Сколько раз одной могилы

Ожидали мы в бою.

Конь всё плыл, теряя силы,

Веря в преданность мою.

Мой денщик стрелял не мимо,

Покраснела чуть вода…

Уходящий берег Крыма

Я запомнил навсегда.

 

Как и многие казаки, Туроверов после эвакуации оказался на греческом острове Лемнос. В древности этот пустынный остров был посвящён Гефесту (он же Вулкан), который, согласно языческой легенде, рухнул как раз на это самое место от могучего взмаха руки самого Зевса-громовержца.  Жизнь приходилось начинать с нуля. Для лагеря использовались бараки и другие строения, оставшиеся от подразделений французской и британской армий, стоявших в этих местах в 1915 1917 годах и участвовавших в военных действиях против Турции. Основную массу людей, насчитывавших свыше 16000 человек, поселили в палатках, предоставленных французами. Остров, который выделили «союзники» для кубанцев оказался для них водяной тюрьмой: строгий режим интернирования, скудное снабжение… Каждому казаку полагалось по 500 граммов хлеба, немного картофеля и консервов. Те, кому палаток не хватило, размещались на голой земле. Несколько позже стали поступать кровати и одеяла. В каждую палатку выдали печки, но топить их было нечем. Поначалу казаки ходили за сухим бурьяном, однако по прошествии времени им строго запретили покидать территорию лагеря. Сразу же вокруг лагеря появились посты французской охраны, состоявшей, в основном, из сенегальцев и марокканцев. К окрестным деревням были отправлены патрули, в обязанности которых вменялось арестовывать всех бродивших по острову казаков, что с не меньшим рвением исполнялось и греческими жандармами. Первым делом, в лагере открылась палаточная церковь, всегда переполненная, в ней на службах пели созданные на Лемносе казацкие хоры.

 

В эту ночь мы ушли от погони,

Расседлали своих лошадей;

Я лежал на шершавой попоне

Среди спящих усталых людей.

И запомнил, и помню доныне

Наш последний российский ночлег,

- Эти звёзды приморской пустыни,

Этот синий мерцающий снег.

Стерегло нас последнее горе

После снежных татарских полей -

Ледяное Понтийское море,

Ледяная душа кораблей.

Всё иссякнет - и нежность, и злоба,

Всё забудем, что помнить должны,

И останется с нами до гроба

Только имя забытой страны.

 

Когда тёплые дни остались позади, жизнь сделалась ещё тяжелее. Лагерь оказался затоплен. На ночь казаки укладывались, не раздеваясь. Они обовшивели— белье не менялось, многие почувствовали недомогание. Попытки вырыть землянки не увенчались успехом: под первым же штыком лопаты стояла вода. Чтобы палатки не срывал ветер, их обкладывали камнями, но утеплять всё равно было нечем. Между тем, большевики обещали амнистию тем, кто возвратиться. Некоторые, под давлением «союзников», верили этому иудину слову, грузились на пароходы и плыли к родным берегам, встречавшим их застенком, концентрационным лагерем или пулей в затылок… Туроверов не поддался на лживые обещания. Он грузил мешки с мукой, работал батраком и все время, как только была минута, писал стихи, которые переписывались, пересказывались, расходились в сотнях списках… На Лемносе родилась дочь поэта Наталья…

 

Как в страшное время Батыя

Опять породнимся с огнем,

Но, войско, тебе не впервые

Прощаться с родным куренем!

Не дрогнув станицы разрушить,

Разрушить станицы и сжечь, -

Нам надо лишь вольные души,

Лишь сердце казачье сберечь!

Еще уцелевшие силы, -

Живых казаков сохранять, -

Не дрогнув родные могилы

С родною землею сравнять.

Не здесь – на станичном погосте,

Под мирною сенью крестов

Лежат драгоценные кости

Погибших в боях казаков;

Не здесь сохранялись святыни,

Святыни хранились вдали:

Пучок ковыля да полыни,

Щепотка казачьей земли.

Все бросить, лишь взять молодаек.

Идем в азиатский пустырь –

За Волгу, за Волгу – на Яик,

И дальше, потом – на Сибирь.

Нет седел, садитесь охлюпкой, -

Дорогою сёдла найдем.

Тебе ли, родная голубка,

Впервые справляться с конем?

Тебе ли, казачка, тебе ли

Душою смущаться в огне?

Качала дитя в колыбели,

Теперь покачай на коне!

За Волгу, за Волгу - к просторам

Почти не открытых земель.

Горами, пустынями, бором,

Сквозь бури, и зной, и метель,

Дойдем, не считая потери,

На третий ли, пятый ли год,

Не будем мы временем мерить

Последний казачий исход.

Дойдем! Семиречье, Трехречье –

Истоки неведомых рек…

Расправя широкие плечи,

Берись за топор дровосек;

За плуг и за косы беритесь, -

Кохайте и ширьте поля;

С молитвой трудитесь, крепитесь, -

Не даром дается земля –

Высокая милость Господня,

Казачий престол Покрова;

Заступник Никола-Угодник

Услышит казачьи слова.

Не даром то время настанет,

Когда, соберясь у реки,

На новом станичном майдане

Опять зашумят казаки.

И мельницы встанут над яром,

И лодки в реке заснуют, -

Не даром дается, не даром,

Привычный станичный уют.

Растите, мужайте, станицы,

Старинною песней звеня;

Веди казаку молодица

Для новых походов коня,

Для новых набегов в пустыне,

В глухой азиатской дали…

О горечь задонской полыни,

Щепотка казачьей земли!

Иль сердце мое раскололось?

Нет – сердце стучит и стучит.

Отчизна, не твой ли я голос

Услышал в парижской ночи?

 

После Лемноса Туроверовы перебрались в Париж. Здесь Николай Николаевич учился в Сорбонне, работал по ночам, издал 6 книг своих стихов и множество статей о казачестве. Помимо поэзии, Туроверов занимался историческими и библиографическими исследованиями: изучал историю казачества и его роль в культуре европейских стран. Во время Второй Мировой войны в составе 1-го кавалерийского полка французского Иностранного легиона Н.Н. Туроверов сражался с немцами в Африке, о чем он потом поведал в поэме "Легион". Затем вновь вернулся в Париж, где развернул активнейшую деятельность, направленную на сохранение в эмиграции русской культуры, военного искусства и истории казачества. В Париже он организовал объединение казаков-литераторов, возглавил Казачий Союз, воссоздал музей своего родного Лейб-гвардии Атаманского полка, был главным хранителем уникальной библиотеки генерала Дмитрия Ознобишина, издавал "Казачий альманах" и журнал "Родимый край", собирал русские военные реликвии, устраивал выставки на военно-исторические темы: "1812 год", "Казаки", "Суворов", "Лермонтов". По просьбе французского исторического общества "Академия Наполеона" редактировал ежемесячный сборник, посвященный Наполеону и казакам.

 

ОДНОЛЕТОК

 

Подумать только: это мы

Последние, кто знали

И переметные сумы,

И блеск холодной стали

Клинков, и лучших из друзей

Погони и походы,

В боях израненных коней

Нам памятного года

В Крыму, когда на рубеже

Кончалась конница уже.

Подумать только: это мы

В погибельной метели,

Среди тмутараканской тьмы

Случайно уцелели

И в мировом своем плену

До гроба все считаем

Нас породившую страну

Неповторимым раем.  

 

Во Франции жил младший брат Туроверова Александр. Его вдова, Ирина Ивановна Туроверова, ушедшая из жизни совсем недавно, сделала все, чтобы стихи брата ее мужа наконец-то были изданы в России. В 1950-м году скончалась жена Николая Николаевича. Без нее ему предстояло жить еще двадцать два года.

 

ТАВЕРНА

 

Жизнь прошла. И слава Богу!

Уходя теперь во тьму,

В одинокую дорогу

Ничего я не возьму.

Но, конечно, было б лучше,

Если б ты опять со мной

Оказалась бы попутчик

В новой жизни неземной.

Отлетят земные скверны,

Первородные грехи,

И в подоблачной таверне

Я прочту тебе стихи.

 

Николай Туроверов умер 23-го сентября 1972-го года в парижском госпитале Ларибуазьер. Он был похоронен на русском кладбище в Сент-Женевьев-де-Буа рядом с могилами однополчан Атаманского полка, но мечтал, чтобы останки его упокоились на Дону. Сегодня руководство Всевеликого Войска Донского ведет переговоры с родственниками поэта о перезахоронении его праха на его исторической Родине. В станице Старочеркасской проводятся литературно-музыкальные фестивали, посвященные памяти поэта. В память о нём открыты две мемориальные таблички. Постепенно наследие Николая Туроверова возвращается в Россию. Казаки чтут имя своего земляка. На открытии фестиваля его памяти атаман Всевеликого Войска Донского Виктор Водолацкий заявил:  "Великая и святая любовь донских казаков к России и Тихому Дону живет в сердце каждого казака. Воинская доблесть и слава донского казачества известна во всем мире. Сегодня мы с гордостью говорим о самобытной культуре донских казаков. На вольный Дон возвращаются произведения писателей и поэтов, бережно сохраненные в казачьем зарубежье. Творчество Николая Туроверова станет украшением казачьей и всей русской литературы. В память о казаках, упокоившихся на чужбине, мы следуем завету Николая Туроверова: "Казак казаку – брат на вечные времена"…

 

Дети сладко спят, и старики

Так же спят, впадающие в детство.

Где-то, у счастливейшей реки,

Никогда не прекратится малолетство.

Только там, у райских берегов,

Где с концом сливается начало,

Музыка неслыханных стихов,

Лодки голубые у причала;

Плавают воздушные шары,

Отражая розоватый воздух,

И всегда к услугам детворы

Даже днем немеркнущие звезды…

 

 

Иван САВИН

 

Я - Иван, не помнящий родства,

Господом поставленный в дозоре.

У меня на ветреном просторе

Изошла в моленьях голова.

 

Все пою, пою. В немолчном хоре

Мечутся набатные слова:

Ты ли, Русь бессмертная, мертва?

Нам ли сгинуть в чужеземном море!?

 

У меня на посохе - сова

С огневым пророчеством во взоре:

Грозовыми окликами вскоре

Загудит родимая трава.

 

О земле, восставшей в лютом горе,

Грянет колокольная молва.

Стяг державный богатырь-Бова

Развернет на русском косогоре.

 

И пойдет былинная Москва,

В древнем Мономаховом уборе,

Ко святой заутрене, в дозоре

Странников, не помнящих родства.

 

Судьба поэта, которому принадлежат эти строки, сложилась гораздо более трагично, чем у Николая Туроверова. Может быть, из всех белых поэтов ему выпал самый горький жребий…

Они были одногодками: два величайших поэта Белого Движения. Иван Савин и Николай Туроверов. Корни Савина по отцовской линии лежат в Финляндии и Греции. Его дед моряк Йохан Саволайнен, женился на гречанке,  которую полюбил с первого взгляда в Елисаветграде. С той поры фамилия Саволайненов стала писаться на русский манер – Саволаины. Их сын стал нотариусом и человеком, вполне восприявшим русскую культуру. Женился он на вдове Анне Михайловне Волик, происходившей из старинного молдавского рода. От первого брака у нее было пятеро детей, ещё троих она родила новому мужу. Семья жила в городке Зенькове обычной старосветской жизнью, дети были дружны между собою. Два брата учились в Михайловском артиллерийском училище, сестры в гимназии. «По ту сторону плетня, в нашем саду, разбегались во все стороны заросшие дорожки. Стояли, нахохлившись, яблони. Под старой черешней, с десятками вороньих гнезд в облысевшей её верхушке, темнела вишнёвая зароль, окруженная, как проволочным заграждением, колючей малиной…» - вспоминал о родном доме Иван Савин. В ту счастливую пору он, гимназист, писал первые стихи, посвящая их дочери соседа, «сероглазой девочке» Марии. Их «игра в любовь» продолжалась и когда девушка уехала учиться в институте. Порхали письма между юными влюблёнными. В губернской газете появились первые опусы начинающего поэта. Казалось, ничего страшного не ожидало впереди ни его, ни его первую музу, что их светлый и радостный мир незыблем…

 

И смеялось когда-то, и сладко   

Было жить, ни о чем не моля,

И шептала мне сказки украдкой

Наша старая няня — земля.

 

И любил я, и верил, и снами

Несказанными жил наяву,

И прозрачными плакал стихами

В золотую от солнца траву . . .

 

Пьяный хам, нескончаемой тризной

Затемнивший души моей синь,

Будь ты проклят и ныне, и присно,

И во веки веков, аминь!

 

Вся эта тихая и спокойная жизнь была в одночасье разрушена грянувшей Мировой войной. «Тогда это показалось жутким, но великим. Не потому, что «шапками закидаем», а духом закипаем, в грудь примем смерть. Тогда это взволновало, как старое вино, мнилось таинственным, жданным, почти священным. Тогда хотелось благословить этот знойный июльский день. Теперь я проклинаю его самым чёрным проклятием. Теперь я знаю, что в радости его был трупный яд. Что вино священное было отравой. Теперь я знаю, все мы знаем, что день этот сгубил Россию…» Три нескончаемых года лилась русская кровь на поле брани, война шла наизмот, испытывая на прочность враждующие стороны – чьи силы иссякнут прежде?.. Уже из последних сил сражалась Германия, и позже станет известно, что до победы нам не хватило нескольких шагов, и Черчилль заметит, что «ни к одной стране не была так жестока судьба, как к России - её корабль пошёл ко дну, когда до гавани было подать рукой»… Русская армия пала жертвой не неприятельской военной мощи, а предательства и расхлябанности в собственном тылу. Февральская революция породила призрачную надежду на оживление и своеобразный ренессанс русского общества, но очень быстро почти всем стало ясно, что это был шаг в пропасть, и крах сделался практически неминуем. И в этот момент прозвучал отчаянный призыв генерала Корнилова: «Русские люди! Великая Родина наша умирает. Близок час её кончины… Все, у кого бьётся в груди русское сердце, все, кто верит в Бога, - в храмы, молите Господа Бога об явлении величайшего чуда спасения родимой земли!»  И лучшие силы, среди которых было очень много юных и горячих сердец, откликнулись на него тогда, когда политики, буржуазия, большая часть офицерства предпочли стоять в стороне, наблюдая, чем закончится смертельная схватка и надеясь, что последствия не коснуться их… Среди этих юных сердец, орлят, которые по слову генерала Алексеева, встали на защиту Родины, когда орлы отсиживались в стороне, был и Иван Савин, студент Харьковского университета, добровольцем вступивший в белую армию.

 

Корнилову

 

В мареве беженства хилого,

В зареве казней и смут,

Видите — руки Корнилова

Русскую землю несут.

Жгли ее, рвали, кровавили,

Прокляли многие, все.

И отошли, и оставили

Пепел в полночной росе.

Он не ушел и не предал он

Родины. В горестный час

Он на посту заповеданном

Пал за страну и за нас.

Есть умиранье в теперешнем,

В прошлом бессмертие есть.

Глубже храните и бережней

Славы Корниловской весть.

Мы и живые безжизненны,

Он и безжизненный жив,

Слышу его укоризненный,

Смертью венчанный призыв.

Выйти из мрака постылого

К зорям борьбы за народ,

Слышите, сердце Корнилова

В колокол огненный бьет!

1924    

 

Именно эти юноши, ещё едва вкусившие жизнь, мечтатели и романтики, верящие в Россию и своих вождей, готовые в любой момент отдать свою молодую жизнь, вьюжным февральским днём уходили в ледяные степи Дона, в легендарный Кубанский поход, в котором многим из них суждено было сложить  свои горячие головы. «Сотни тысяч российских хамелеонов быстро перекрасились в «защитный цвет» компартии, как красились они в германскую войну в такой же цвет земгусаров, работы на оборону или дезертирства. И только тысячи ушли в холод, в темь, в нищету во имя национальной России. (…) Если бы не было их, этих тысяч, народ проклял бы нас, и мы прокляли б народ за духовную выжженность, за рабье непротивление злу, за самоуничтожение. (…) Они, тысячи, не склонили головы. Оплёванные и осмеянные, преданные и проданные, они исполнили до конца свой горький долг».

 

Он душу мне залил мятелью

Победы, молитв и любви…

В ковыль с пулеметною трелью

Стальные летят соловьи.

У мельницы ртутью кудрявой

Ручей рокотал. За рекой

Мы хлынули сомкнутой лавой

На вражеский сомкнутый строй.

Зевнули орудия, руша

Мосты трехдюймовым дождем.

Я крикнул товарищу: "Слушай,

Давай за Россию умрем".

В седле подымаясь как знамя,

Он просто ответил: "Умру".

Лилось пулеметное пламя,

Посвистывая на ветру.

И чувствуя, нежности сколько

Таили скупые слова,

Я только подумал, я только

Заплакал от мысли: Москва…

 

Красный смерч не щадил никого. Он пронёсся по родному городу Савина, внося ужас в каждый дом. Семья его «сероглазой девочки» была выгнана из дома. Её сосед был ещё живым сброшен в общую могилу. Летом, когда город был освобождён белыми, ту братскую могилу стали раскапывать. Цепь студентов сдерживала натиск толпы. Среди выставленного караула был и Савин. По признанию поэта, то был «самый тёмный день его сумрачной молодости». Жара, удушливый трупный запах, толпа, безумная от горя, рвущаяся искать своих родных… Из земли извлекали всё новые и новые останки. Видавшие виды доктора и следователи не могли справиться с ужасом при виде тех пыток, которыми перед смертью подвергались несчастные. Среди этого ада Савин в последний раз увидел свою «сероглазую девочку». Она нашла обезображенное тело своего отца. Оно лежало рядом. Тут же без сознания лежала и её мать. В прежде румяном лице Марии не было ни кровинки… Уже в эмиграции поэт узнает, как сложилась судьба осиротевшей и лишившейся всего девушки дальше, из её писем: «…Где были вы на первый день Пасхи. Я была в гостях у… проституток. Панельных, двухрублёвых. (…) Мне хотелось сравнить себя и их, хотя я и знала, что всё моё настоящее только дебют по сравнению с их прошлым. Скажу прямо: хотелось понять, проститутка ли я сама. Или мне ещё рано заботиться о жёлтом билете, знакомиться с настоящим «гулянием по улице», куда, крещусь издали, я не выходила сама, куда меня выгнали…» Писатель Вл. Лидин вывел Марию в своём рассказе «Марина Веневцева». «…я до истерики думаю: почему же, если я такая, что обо мне пишут в книгах, - почему же никто не поможет?..» - с отчаянием писала она Савину. Но и Иван Иванович был бессилен помочь своей «сероглазой девочке» и мог лишь оплакивать её страшную судьбу.

  

А проклянешь судьбу свою,

Ударит стыд железной лапою,—

Вернись ко мне. Я боль твою

Последней нежностью закапаю.

 

Она плывет, как лунный дым,

Над нашей молодостью скошенной

К вишневым хуторам моим,

К тебе, грехами запорошенной.

 

Ни правых, ни виновных нет

В любви, замученной нечаянно.

Ты знаешь... я на твой портрет

Крещусь с молитвой неприкаянной…

 

Я отгорел, погаснешь ты.

Мы оба скоро будем правыми

В чаду житейской суеты

С ее голгофными забавами.

 

Прости... размыты строки вновь...

Есть у меня смешная заповедь:

Стихи к тебе, как и любовь,

Слезами длинными закапывать.

 

Революция и Гражданская война породили подлинную истерию зла. Благомысленные народолюбцы, столь долго стремившиеся к свержению самодержавия, не могли помыслить, что они отверзли ящик Пандоры, открыли пути погибели. К одному из таких благомыслов обращается герой рассказа Ивана Савина, и в его полных обжигающей муки словах слышится голос самого автора:

- Вы исковеркали много жизней, но пусть другие призовут вас к ответу. Я говорю о себе, о сём, что нестерпимо болит. Вы запытали до смерти мою жизнь, а она так нужна мне. Она одна у меня, последняя. Чистая ли, грязная – это не ваше дело, но она моя, только моя, и никого другого. А вы бросили её в кровь, которой я не хотел, заставили её метаться по стране, разрушенной вами, слышите, вами! Моя жизнь, Господи!

- Кто же мог подумать, что всё так выйдет.

- О, конечно, в парижских и женевских кабаках вам снился рай! Но даже – рай. Пусть даже вы переселили бы небо на землю. Но и в таком случае кто вам дал право, кто я вас спрашиваю, дал вам право готовить для меня этот рай? А если я не хочу его, что тогда? Если мне дороже земля, которую не вы мне дали, не вам и отнимать её. Ведь не о себе же вы заботились в подпольных притонах, а о потомстве, благодарном потомстве. Я – потомство. Я один из тех, ради кого вы убивали царей, министров, старших и младших дворников – кого вы только не убивали! Ради кого вы всех проституток и сутенёров обучали революции, а потом выпустили эту вшивую дрянь на Россию, как бешеных собак. И вот я, благодарный, чёрт возьми потомок, я хочу, наконец, знать – разрешал ли я вам гадить моё будущее или не разрешал? Моё, слышите, моё будущее, мою молодость, мою жизнь, мою семью, мою родину? Давал я вам право, пророк вы базарный, на моих нервах, на моей крови играть вашу вонючую революцию? Нет, не давал! Не давал я, не давал!

То был крик души многих белых воинов, ставших, по выражению одного из респондентов И.С. Шмелёва, офицера, который, как и Савин, потерял в страшном лихолетье всех близких, кровавой подливой для заваренной каши, в которую обратили Россию.    

 

Ты кровь их соберешь по капле, мама,

И, зарыдав у Богоматери в ногах,

Расскажешь, как зияла эта яма,

Сынами вырытая в проклятых песках.

Как пулемет на камне ждал угрюмо,

И тот, в бушлате, звонко крикнул: «Что, начнем?»

Как голый мальчик, чтоб уже не думать,

Над ямой стал и горло проколол гвоздем.

Как вырвал пьяный конвоир лопату

Из рук сестры в косынке и сказал: «Ложись»,

Как сын твой старший гладил руки брату,

Как стыла под ногами глинистая слизь.

И плыл рассвет ноябрьский над туманом,

И тополь чуть желтел в невидимом луче,

И старый прапорщик во френче рваном,

С чернильной звездочкой на сломанном плече

Вдруг начал петь — и эти бредовые

Мольбы бросал свинцовой брызжущей струе:

Всех убиенных помяни, Россия,

Егда приидеши во царствие Твое...

 

Так писал поэт, переживший отступление, трагедию Новороссийска, в один год лишившийся почти всей семьи. Год этот был – 1920-й. Оборона Крыма унесла жизни двух братьев Савина, мальчиков, коим было в ту пору пятнадцать и четырнадцать лет. Оба они сложили головы в боях с разницей в несколько месяцев. Сам Иван Иванович узнал об этом много позже. Тогда будут написаны пронзительные строки памяти убитых братьев.

 

Брату Борису

 

Не бойся, милый. Это я.

Я ничего тебе не сделаю.

Я только обовью тебя,

Как саваном, печалью белою.

Я только выну злую сталь

Из ран запекшихся. Не странно ли:

Еще свежа клинка эмаль.

А ведь с тех пор три года канули.

Поет ковыль. Струится тишь.

Какой ты бледный стал и маленький!

Все о семье своей грустишь

И рвешься к ней из вечной спаленки?

Не надо. В ночь ушла семья.

Ты в дом войдешь, никем не встреченный.

Не бойся, милый, это я

Целую лоб твой искалеченный.

1923

 

Брату Николаю

 

Мальчик кудрявый смеется лукаво.

Смуглому мальчику весело.

Что наконец-то на грудь ему слава

Беленький крестик повесила.

Бой отгремел. На груди донесенье

Штабу дивизии. Гордыми лирами

Строки звенят: бронепоезд в сражении

Синими взят кирасирами.

Липы да клевер. Упала с кургана

Капля горячего олова.

Мальчик вздохнул, покачнулся и странно

Тронул ладонями голову.

Словно искал эту пулю шальную.

Вздрогнул весь. Стремя зазвякало.

В клевер упал. И на грудь неживую

Липа росою заплакала…

Схоронили ль тебя — разве знаю?

Разве знаю, где память твоя?

Где годов твоих краткую стаю

Задушила чужая земля?

Все могилы родимые стерты.

Никого, никого не найти…

Белый витязь мой, братик мой мертвый,

Ты в моей похоронен груди.

Спи спокойно! В тоске без предела,

В полыхающей болью любви,

Я несу твое детское тело,

Как евангелие из крови.

1925

 

Когда пал последний рубеж обороны, Перекоп, Савин находился в Джанкое, в госпитале. Его, больного тифом, эвакуировать не могли. Так поэт оказался в плену. Всё пережитое опишет он в очерке «Плен», который многие считают предшествием прозы В. Шаламова. Прозаические произведения Ивана Ивановича потрясают душу. Иные авторы, писавшие о Белой борьбе, рисовали картины подвигов, героической гибели. Но то была сторона парадная. Сторона романтическая. Если и ад, то высший круг его. Савин показал последние круги ада. Муки и унижения нечеловеческие, которые сам он вынес, но через это – высоту ещё большую. «Микитка звезданул ещё. Удар пришёлся по голове. Я сполз с дрожащего калмыка в грязь, судорожно стиснул зубы. Нельзя было крикнуть. Крик унизил бы мою боль и ту сокровенную правду, которой билось тогда сердце, которой бьётся оно теперь. (…) Микитка снял с моей шеи цепочку. Когда её мелкие холодные кольца коснулись висков, густая, почти чёрная капля крови, скатившись по губам, упала на крест.

«Твой крест, мама…»

Без громких возгласов, без «истерик», Иван Иванович ведёт своего читателя по большевистскому аду, о вещах кошмарных повествует спокойно, иногда находя в себе силы шутить, и от этого спокойствия ещё глубже постигается ужас, свершавшийся на Русской земле. Савину ничего не нужно было сочинять, каждая строчка его была написана кровью, кровью, отданной до последней капли – России. Картины, встающие перед взором читателя, не смягчённые, не смазанные щадяще ради чьих-то хрупких нервов, обжигают горючим пламенем, будят набатом, переворачивают душу. «Какая «художественная» поэзия не примолкнет в смущении и испуге, заслышав рядом раздирающее душу стихотворные вопли Ивана Савина – надмогильные вопли брата над зверски расстрелянными братьями, над оскорблёнными и униженными сёстрами. Да во всей русской поэзии нет более страшных, острее впивающихся в сердце стихов», - писал А. Амфитеатров. Эти слова можно полностью отнести и к прозе Савина.   

Выступая 6 декабря 1920 года на совещании московского партийного актива, Ленин заявил: «Сейчас в Крыму 300 000 буржуазии. Это источник будущей спекуляции, шпионства, всякой помощи капиталистам. Но мы их не боимся. Мы говорим, что возьмем их, распределим, подчиним, переварим». Сразу же после победы большевики развернули активное истребление тех, кто, по их мнению, являлся «врагами власти трудящихся» и уже лишь поэтому не заслуживал жизни. Десятками и сотнями красноармейцы 2-й Конной армии командарма Миронова рубили больных и раненных шашками в захваченных лазаретах. В ночь с 16 на 17 ноября на феодосийском железнодорожном вокзале города по приказу комиссара 9-й дивизии Моисея Лисовского было расстреляно около сотни раненых офицеров Виленского полка, не успевших эвакуироваться. Для ликвидации потенциального очага сопротивления большевизму была создана «особая тройка», наделенная практически ничем неограниченной властью, в которую вошли председатель ЧК Михельсон, член РВС Южного фронта Красной Армии, председатель Крымского военно-революционного комитета Бела Кун (по одним данным венгр, по другим – венгерский еврей), его любовница, секретарь обкома партии, прославившаяся своими зверствами Розалия Самойловна Залкинд («Роза Землячка»), которую А.И. Солженицын назвал «фурией красного террора».

После заявления Троцкого, что он приедет в Крым лишь тогда, «когда на его территории не останется ни одного белогвардейца», и Склянского – что «война продолжится, пока в Красном Крыму останется хоть один белый офицер», в «благословенной Тавриде» прошли невиданные по масштабу чистки. Жертвами её, по подсчётам историков и уцелевших очевидцев (М.Волошина, И.Шмелёва, С.Мельгунова)  стали более ста тысяч русских людей… Крым захлебнулся в крови.   

 

Любите врагов своих... Боже,

Но если любовь не жива?

Но если на вражеском ложе

Невесты моей голова?

 

Но если, тишайшие были

Расплавив в хмельное питье,

Они Твою землю растлили,

Грехом опоили ее?

 

Господь, успокой меня смертью,

Убей. Или благослови

Над этой запекшейся твердью

Ударить в набаты крови.

 

И гнев Твой, клокочуще-знойный,

На трупные души пролей!

Такие враги - недостойны

Ни нашей любви, ни Твоей.

 

Тем не менее, в повести «Плен» Иван Савин описал не только полчище изуверов, жестоко расправлявшихся с оставшимися белыми, но вывел и тех, в ком ещё не умерло сострадание к ближнему.

В госпиталь Джанкоя, захваченный красными, неожиданно пришёл офицер, принёсший папиросы, сахар и сухофрукты. Он попросил доктора: «Раздайте поровну вашим больным. Всем без исключения – и белым и красным и зеленым, если у вас таковые имеются. Я сам бывал в разных переделках, так что знаю. Все мы люди…прощайте!». Вспоминая среди прочих и этого человека, Савин писал: «Когда и чем отплачу я за помощь, мне и многим оказанную? Отсюда, из далекой северной земли, земной поклон шлю всем, жалости человеческой в себе не заглушившим в те звериные дни».

Старшие братья Ивана Савина, Михаил и Павел, были расстреляны в Симферополе в ноябре 1920-го года. Тот расстрел описал поэт в очерке «Правда о 7000 расстрелянных»:

«- Вот вы и убиты, господин капитан… вот и убиты… А вы такой хороший, гордый… Я вам отдаю своего Георгия, господин полковник. Мне теперь совсем не страшно, совсем… Посмотрите, я смеюсь, ваше превосходительство!.. Конвойные отошли в сторону, сейчас нас убьют. А вы, мёртвый главнокомандующий, получите высший чин у Бога…

Так с закрытыми глазами и странно просветлённым лицом говорил умирающему капитану Коченовскому, награждая его чинами за доблесть, конный разведчик второй батареи Евгений Стерн до тех пор, пока огненный дождь пулемётов не смыл его – всю цепь полуголых людей – в лениво пенящееся море…»

Не пощадила судьба и сестёр. Молодые, цветущие барышни, жизнь которых могла быть долгой и счастливой, которые мечтали выйти замуж и иметь семью, подобную той, в которой выросли они, окружённые заботой любящих родителей, умерли от лишений во время Гражданской войны…

 

Сестрам моим, Нине и Надежде

 

Одна догорела в Каире.

Другая на русских полях.

Как много пылающих плах

В бездомном воздвигнуто мире!

Ни спеть, ни сказать о кострах,

О муке на огненном пире.

Слова на запекшейся лире

В немой рассыпаются прах.

Но знаю, но верю, что острый

Терновый венец в темноте

Ведет к осиянной черте

Распятых на русском кресте,

Что ангелы встретят вас, сестры,

Во родине и во Христе.

1924

 

Может быть, и Ивану Савину не удалось бы выбраться из большевистского ада, как не удалось это сыну замечательного русского писателя И.С. Шмелёва, который, несмотря на все хлопоты и прошения отца, был расстрелян в Крыму. Савину помогло финское происхождение. Прокочевав долгое время из ЧеКи в ЧеКу, познав и советскую тюрьму, и концентрационный лагерь, он какое-то время жил в голодном Петрограде, работал в каком-то учреждении, а затем бежал и вместе с отцом перебрался в Хельсинки. Первые восемь месяцев поэт провёл в санатории, восстанавливая подорванное здоровье. «Опять сижу один на большой веранде. Смотрю на седую, почему-то такую неприятную голову Ллойда Джорджа в прошлогоднем журнале и думаю: как много неожиданной правды в простых словах простой девушки! Сухие ромашки мы… Россия – вся высохла… Жалкие, никому не нужные цветы… Мы для гербария, для странной и страшной коллекции: цветы с высохших полей… Люди без Родины… А солёный ветер ходит между колоннами, треплет занавески, шепчет в уши нежно: «Уже недолго… недолго… Может быть, год, может быть, месяц… На безгранной поляне России гуще, сильнее и ярче прежнего зацветут ромашки… Белые-белые… С золотыми, гневными, прозревшими сердцами…»

Поправиться полностью поэту было не суждено. Потеря родных и издевательства ЧК сильно расшатали его нервную систему. Агент финской полиции, встретившийся с Савиным, так характеризовал его: «Литератор Саволайнен (Савин) не выглядит человеком с высоким самомнением. Иван очень работоспособный и впечатления глупого не производит… Его нервы не совсем в порядке, на что указывает его продолжительное заикание в течение всего вечера, хотя я старался ничем его не тревожить». После всех неизмеримых утрат и мук не ропот рождался в душе Ивана Ивановича, но молитва: «Никого нет. Но именно поэтому Он – теперь ещё ближе мне, роднее». Вся поэзия Ивана Савина пронизана глубочайшей верой, и все стихи его, в конечно счёте, обращены – к Богу.

Работоспособность Савина была выдающейся. Он служил чернорабочим на сахарном заводе и одновременно начал печататься в местной газете «Русские вести» под редакцией Г.И. Новицкого, а также в газетах «Сегодня» (Рига), «Руль» (Берлин), «Новое время» (Белград), «Возрождение», «Иллюстрированная Россия» (Париж)… Кроме того, вел кружок русской молодежи в Хельсинки и стал, по праву, одним из известнейших поэтов Белого дела, которому продолжал самозабвенно служить, воспевая его героев. «Когда я слышу неодобрительный отзыв о Белом движении, - я знаю, что лицо, этот взгляд высказывающее, никогда в руки свои винтовки не возьмёт, никогда не отдаст просто и прекрасно своей жизни за Россию, так, как это сделали десятки тысяч незаметных героев на всех противобольшевистских фронтах. Ибо и трус может критиковать героя и высказывать мудрые – и то не всегда – мысли, но любовь к своей стране и народу запечатлеть смертью может только герой. Ибо болтовня есть болтовня, а жертва есть жертва. Поэтому оскорбляют слух и сердце факты, когда самовольная болтовня моральных и политических дезертиров ставится выше безмолвной жертвы».

 

Огневыми цветами осыпали

Этот памятник горестный Вы

Не склонившие в пыль головы

На Кубани, в Крыму и в Галлиполи.

 

Чашу горьких лишений до дна

Вы, живые, вы, гордые, выпили

И не бросили чаши... В Галлиполи

Засияла бессмертьем она.

 

Что для вечности временность гибели?

Пусть разбит Ваш последний очаг -

Крестоносного ордена стяг

Реет в сердце, как реял в Галлиполи.

 

Вспыхнет солнечно-черная даль

И вернетесь вы, где бы вы ни были,

Под знамена... И камни Галлиполи

Отнесете в Москву, как скрижаль.

 

Иван Иванович работал в бешеном ритме. Он хотел успеть высказать всё, что переполняло его душу, чтобы это не пропало, не ушло вместе с ним. Он привлек внимание к запискам Мальсагова, побывавшего в Соловецком лагере, на Валааме встречался и беседовал с Анной Вырубовой, издал сборник стихов «Ладанка», названный Ф. Касаткиным-Ростовцевым «кредом добровольца». рассказал о жизни в Крыму, дошедшей до «раскаленного ужаса», словно перекликаясь с И.С. Шмелевым, также пережившим этот кошмар и описавшим его в «Солнце мертвых». И. Елагин писал о стихах Савина: «Эти стихи – торопливый рассказ, полный жутких подробностей, от которых можно захлебнуться слезами и почувствовать приближение обморока. Ритм этих стихов – ритм походки выведенных на расстрел, шатавшихся от слабости и от непривычного, после тюрьмы, свежего воздуха».

 

Войти тихонько в Божий терем

И, на минуту став нездешним,

Позвать светло и просто: Боже!

Но мы ведь, мудрые, не верим

Святому чуду. К тайнам вешним

Прильнуть, осенние, не можем.

 

Дурман заученного смеха

И отрицанья бред багровый

Над нами властвовали строго

В нас никогда не пело эхо

Господних труб. Слепые совы

В нас рано выклевали Бога.

 

И вот он, час возмездья черный,

За жизнь без подвига, без дрожи,

За верность гиблому безверью

Перед иконой чудотворной,

За то, что долго терем Божий

Стоял с оплеванною дверью!

 

Последние годы жизни рядом с Иваном Ивановичем была любящая и преданная спутница, жена, Л.В. Соловьёва. Она пережила его на 70 лет и сделала многое для сохранения его архива, издания его. «Самое важное, что Иван Савин был поэтом Божьей Милостью, попавшим в русскую смуту, которую он сумел так ярко и глубоко описать… Я молю Бога, чтобы он, умерший 60 лет тому назад, дотронулся, как живой, до Вашего сердца… Поймут ли сегодня люди, как искалеченный юноша-поэт на пороге смерти бил в один и тот же дорогой нам колокол?» - писала Людмила Владимировна в предисловии к книге мужа «Только одна жизнь».

 

Птичка кроткая и нежная,

Приголубь меня!

Слышишь—скачет жизнь мятежная

Захлестав коня.

Брызжут ветры под копытами,

Грива—в злых дождях...

Мне ли пальцами разбитыми

Сбросить цепкий страх?

Слышишь—жизнь разбойным хохотом

Режет тишь в ночи.

Я к земле придавлен грохотом,

А в земле—мечи.

Все безумней жизнь мятежная,

Ближе храп коня...

Птичка кроткая и нежная

Приголубь меня!

 

В письме в будущее, адресованном своему внуку, Савин говорил: «Еще в школе ты читал в учебнике истории, что вторую Русскую революцию - некоторые называют ее "великой" - подготовили социальные противоречия и распустившиеся в тылу солдаты петербургского гарнизона. Не верь! Революцию сделали мы... Революцию сделали те, кто хныкал с пеленок до гроба, кто никогда ничем не был доволен, кому всего было мало... Теперь ничего нет, мы сами себя ограбили. Тебе, пронизанному жизнью, солнцем, уютом семьи и Родины, тебе трудно представить, что значит бродить по чужим дворам, никогда не смеяться, душу свою, живую человеческую душу, вколачивать в тиски медленной смерти». Несмотря на страдание, а, может быть, и благодаря ему, поэт продолжал любить Россию, веровать, надеяться на ее возрождение: «Только тогда, в те голгофские годы, я почувствовал в себе, осязал и благословил камень твердости и веры, брошенный мне в душу белой борьбой». Иван Савин был любим русской колонией, после смерти его память чтили в эмигрантских кругах. Художник Захаров в 1926 году представил Савина и его жену И.Е. Репину. Илья Ефимович сокрушался, что не успел написать портрет поэта…

 

Оттого высоки наши плечи,

А в котомках акриды и мед,

Что мы, грозной дружины предтечи,

Славословим крестовый поход.

 

Оттого мы в служенье суровом

К Иордану святому зовем,

Что за нами, крестящими словом,

Будет воин, крестящий мечом.

 

Да взлетят белокрылые латы!

Да сверкнет золотое копье!

Я, немеркнущей славы глашатай,

Отдал Господу сердце свое...

 

Да приидет!... Высокие плечи

Преклоняя на белом лугу,

Я походные песни, как свечи,

Перед ликом России зажгу.

 

Иван Савин скончался летом 1927 года в день Св. Апостолов Петра и Павла.  Во время незначительной операции в больнице у Савина, измождённого физически и духовно всем пережитым, началось заражение крови… Он ушёл в возрасте М.Ю. Лермонтова, отдав любимой Родине все свои силы, жар души и талант, исполнив своё высшее предназначение, ради которого Господь сберёг его в большевистских застенках… Перед самой смертью поэт начертал дрожащей рукой: «Произведённый смертью в подпоручики Лейб-гвардии Господнего полка…» Иван Бунин писал: "То, что он оставил после себя, навсегда обеспечило ему незабвенную страницу в русской литературе: во-первых, по причине полной своеобразности стихов и их пафоса, во-вторых, по той красоте и силе, которыми звучит их общий тон, некоторые же вещи и строфы - особенно". На могильной плите поэта выбиты слова его стихотворения: «Всех убиенных помяни, Россия». Так называется и сборник Ивана Савина, изданный усилиями Российского фонда культуры и издательства "Грифон" в 2007-м году.

 

НОВЫЙ ГОД

 

Никакие метели не в силах

Опрокинуть трехцветных лампад,

Что зажег я на дальних могилах,

Совершая прощальный обряд.

Не заставят бичи никакие,

Никакая бездонная мгла

Ни сказать, ни шепнуть, что Россия

В пытках вражьих сгорела дотла.

Исходив по ненастным дорогам

Всю бескрайнюю землю мою,

Я не верю смертельным тревогам,

Похоронных псалмов не пою.

В городах, ураганами смятых,

В пепелищах разрушенных сел

Столько сил, столько всходов богатых,

Столько тайной я жизни нашел.

И такой неустанною верой

Обожгла меня пленная Русь,

Что я к Вашей унылости серой

Никогда, никогда не склонюсь!

Никогда примирения плесень

Не заржавит призыва во мне,

Не забуду победных я песен,

Потому что в любимой стране,

Задыхаясь в темничных оградах,

Я прочел, я не мог не прочесть

Даже в детских прощающих взглядах

Грозовую, недетскую месть.

Вот зачем в эту полную тайны

Новогоднюю ночь, я чужой

И далекий для вас, и случайный,

Говорю Вам: крепитесь! Домой

Мы пойдем! Мы придем и увидим

Белый день. Мы полюбим, простим

Все, что горестно мы ненавидим,

Все, что в мертвой улыбке храним.

Вот зачем, задыхаясь в оградах

Непушистых, нерусских снегов,

Я сегодня в трехцветных лампадах

Зажигаю грядущую новь.

Вот зачем я не верю, а знаю,

Что не надо ни слез, ни забот.

Что нас к нежно любимому Краю

Новый год по цветам поведет!

 

 

Арсений НЕСМЕЛОВ

 

В СОЧЕЛЬНИК

 

Нынче ветер с востока на запад,

И по мерзлой маньчжурской земле

Начинает поземка, царапать

И бежит, исчезая во мгле.

 

С этим ветром, холодным и колким,

Что в окно начинает стучать,-

К зауральским серебряным елкам

Хорошо бы сегодня умчать.

 

Над российским простором промчаться,

Рассекая метельную высь,

Над какой-нибудь Вяткой иль Гжатском,

Над родною Москвой пронестись.

 

И в рождественский вечер послушать

Трепетание сердца страны,

Заглянуть в непокорную душу,

В роковые ее глубины.

 

Родников ее недруг не выскреб:

Не в глуши ли болот и лесов

Загораются первые искры

Затаенных до сроков скитов,

 

Как в татарщину, в годы глухие,

Как в те темные годы, когда

В дыме битв зачиналась Россия,

Собирала свои города.

 

Нелюдима она, невидима.

Темный бор замыкает кольцо.

Закрывает бесстрастная схима

Молодое, худое лицо.

 

Но и ныне, как прежде, когда-то,

Не осилить Россию беде.

И запавшие очи подняты

К золотой Вифлеемской звезде.

 

Арсений Иванович Митропольский, более известный под псевдонимом Несмелов, был десятью годами старше Туроверова и Савина. Он родился в 1889-м году в Москве, в дворянской семье. Отец его, И.А. Митропольский, был статским советником, секретарём Московского окружного военно-медицинского управления, а также литератором. Литератором был и старший брат поэта, Иван Иванович Митропольский, совмещавший литературную деятельность с военной карьерой. Ему посвящены строки Несмелова: «Вот брат промелькнул, не заметив испуганных глаз: / Приподняты плечи, походка лентяя и дужка / Пенсне золотого…» Иван Иванович был на 17 лет старше брата и печатался с середины 1890-х годов... Вся молодость Несмелова прошла в Белокаменной, чудный образ который не раз воскресал в его стихотворениях, написанных на чужбине.

 

МОСКВА ПАСХАЛЬНАЯ

 

В тихих звонах отошла Страстная,

Истекает и субботний день,

На Москву нисходит голубая,

Как бы ускользающая тень.

Но алеет и темнеет запад,

Рдеют, рдеют вечера цвета,

И уже медвежьей теплой лапой

Заползает в город темнота.

Взмахи ветра влажны и упруги,

Так весенне-ласковы, легки.

Гаснет вечер, и трамваев дуги

Быстрые роняют огоньки.

Суета повсюду. В магазинах

Говорливый, суетливый люд.

Важные посыльные в корзинах

Туберозы нежные несут.

Чтоб они над белоснежной пасхой

И над коренастым куличом

Засияли бы вечерней лаской,

Засветились розовым огнем.

Все готово, чтобы встретить праздник,

Ухитрились всюду мы поспеть,

В каждом доме обонянье дразнит

Вкусная кокетливая снедь.

Яйца блещут яркими цветами,

Золотится всюду "Х" и "В", --

Хорошо предпраздничными днями

Было в белокаменной Москве!

Ночь нисходит, но Москва не дремлет,

Лишь больные в эту ночь уснут,

И не ухо даже -- сердце внемлет

Трепету мелькающих минут!

Чуть, чуть, чуть -- и канет день вчерашний,

Как секунды трепетно бегут!..

И уже в Кремле, с Тайницкой башни

Рявкает в честь праздника салют.

И взлетят ракеты. И все сорок

Сороков ответно загудят,

И становится похожим город

На какой-то дедовский посад!

На Руси осколок стародавний,

Вновь воскресший через триста лет...

Этот домик, хлопающий ставней --

Ведь таких давно нигде уж нет!

Тишина арбатских переулков,

Сивцев Вражек, Балчуг -- и опять

Перед прошлым, воскрешенным гулко,

Век покорно должен отступать.

Две эпохи ночь бесстрастно вместит,

Ясен ток двух неслиянных струй.

И повсюду, под "Христос воскресе",

Слышен троекратный поцелуй.

Ночь спешит в сияющем потоке,

Величайшей радостью горя,

И уже сияет на востоке

Кроткая Воскресная заря.

 

Несмелов окончил Второй московский, где некогда учился А.И. Куприн, и Нижегородский Аракчеевский кадетские корпуса. В последнем впервые проявился его поэтический дар. Первые стихи Арсения Ивановича были опубликованы в журнале "Нива" в 1912-м году, но тогда они не принесли ему славы, и отчасти этим обусловлено то, что в отличие от других поэтов Серебряного века имя Несмелова забыто по сию пору. Время обучения в кадетских корпусах было наполнено свежестью юности, романтическими мечтами, влюблённостью в жизнь, в музу, в женщину, в спутницу, образ которой станет неизменным в его поэзии…

 

Ты в темный сад звала меня из школы

Под тихий вяз. На старую скамью,

Ты приходила девушкой веселой

В студенческую комнату мою.

И злому непокорному мальчишке,

Копившему надменные стихи, -

В ребячье сердце вкалывала вспышки

Тяжелой, темной музыки стихий.

И в эти дни тепло твоих ладоней

И свежий холод непокорных губ

Казался мне лазурней и бездонней

Венецианских голубых лагун…

И в старой Польше, вкапываясь в глину,

Прицелами обшаривая даль,

Под свист, напоминавший окарину, -

Я в дымах боя видел не тебя ль…

И находил, когда стальной кузнечик

Смолкал трещать, все ленты рассказав,

У девушки из польского местечка -

Твою улыбку и твои глаза.

Когда ж страна в восстаньях обгорала,

Как обгорает карта на свече, -

Ты вывела меня из-за Урала

Рукой, лежащей на моем плече.

На всех путях моей беспутной жизни

Я слышал твой неторопливый шаг.

Твоих имен святой тысячелистник, -

Как драгоценность бережет душа!

И если пасть беззубую, пустую,

Разинет старость с хворью на горбе, -

Стихом последним я отсалютую

Тебе, золотоглазая, тебе!

 

Уже в первые дни разразившейся войны в составе одиннадцатого гренадерского Фанагорийского полка прапорщик, а позднее подпоручик и поручик Митропольский попал на австрийский фронт, где провёл в окопах всю войну. В 1915-м году  Несмелов был ранен и оказался в госпитале. Тогда в Москве массовым по тем временам тиражом в три тысячи экземпляров вышла его первая тоненькая книжка «Военные странички», в ней были собраны военные очерки и пять стихотворений на фронтовые темы. Вернувшись на фронт, поэт получил должность начальника охраны (полицейской роты) штаба двадцать пятого корпуса. Фронтовых впечатлений Несмелову хватило на всю оставшуюся жизнь, и небольшим своим офицерским чином он всегда гордился, никогда не забывая напомнить, что он — кадровый поручик, гренадер, ветеран окопной войны…

 

СУВОРОВСКОЕ ЗНАМЯ

 

Отступать! - и замолчали пушки,

Барабанщик-пулемет умолк.

За черту пылавшей деревушки

Отошел Фанагорийский полк.

В это утро перебило лучших

Офицеров. Командир сражен.

И совсем молоденький поручик

Наш, четвертый, принял батальон.

А при батальоне было знамя,

И молил поручик в грозный час,

Чтобы Небо сжалилось над нами,

Чтобы Бог святыню нашу спас.

Но уж слева дрогнули и справа, -

Враг наваливался, как медведь,

И защите знамени - со славой

Оставалось только умереть.

И тогда, - клянусь, немало взоров

Тот навек запечатлело миг, -

Сам генералиссимус Суворов

У святого знамени возник.

Был он худ, был с пудреной косицей,

Со звездою был его мундир.

Крикнул он: "За мной, фанагорийцы!

С Богом, батальонный командир!"

И обжег приказ его, как лава,

Все сердца: святая тень зовет!

Мчались слева, набегали справа,

Чтоб, столкнувшись, ринуться вперед!

Ярости удара штыкового

Враг не снес; мы ураганно шли,

Только командира молодого

Мертвым мы в деревню принесли...

И у гроба - это вспомнит каждый

Летописец жизни фронтовой, -

Сам Суворов плакал: ночью дважды

Часовые видели его.

 

За время войны Несмелов получил четыре ордена. В апреле 17-го по ранению он был отчислен в резерв и вернулся в Москву, в осиротевший по смерти отца дом. Поэт напряжённо вглядывался в новую жизнь, наступившую после Февральской революции, начавшейся с массовых убийств офицеров озверевшей толпой, пьяными солдатами и матросами, и после этого отчего-то называемой бескровной… Москва обезумела, как и остальная Россия. Тыловые армейские гарнизоны громили винные лавки, а фронтовые в полном составе бежали с полей сражения в Первопрестольную. Повсюду тянулись бесконечные «хвосты» за хлебом, молоком, картошкой… При этом день ото дня росло число притонов и домов свиданий. По улицам шатались пьяные. На Красную площадь выползли безрукие и безногие воины-калеки с требованием: «Здоровые – все на войну!» А рядом резались в карты здоровые дезертиры. Управа города отказалась отдавать гостиницы под госпитали, мотивировав это тем, что такие помещения слишком роскошны для раненых. А для нужд Совета рабочих комиссаров были реквизированы самые лучшие – «Дрезден» и «Россия». Страна разваливалась на глазах.

 

В ЭТОТ ДЕНЬ

 

В этот день встревоженный сановник

К телефону часто подходил,

В этот день испуганно, неровно

Телефон к сановнику звонил.

В этот день, в его мятежном шуме,

Было много гнева и тоски,

В этот день маршировали к Думе

Первые восставшие полки!

В этот день машины броневые

Поползли по улицам пустым,

В этот день...  одни городовые

С чердаков вступились за режим!

В этот день страна себя ломала,

Не взглянув на то, что впереди,

В этот день царица прижимала

Руки к холодеющей груди.

В этот день в посольствах шифровали

Первой сводки беглые кроки,

В этот день отменно ликовали

Явные и тайные враги.

В этот день...  Довольно, Бога ради!

Знаем, знаем, - надломилась ось:

В этот день в отпавшем Петрограде

Мощного героя не нашлось.

Этот день возник, кроваво вспенен,

Этим днем начался русский гон, -

В этот день садился где-то Ленин

В свой запломбированный вагон.

Вопрошает совесть, как священник,

Обличает Мученика тень...

Неужели, Боже, нет прощенья

Нам за этот сумасшедший день?!

 

В октябре 17-го в Первопрестольной избирали Патриарха, первого за два века правления Синода, а на улицах города лилась кровь. Когда большевики попытались захватить власть, в Петрограде и Москве, против них восстали юнкера, сторону которых принял поручик Митропольский. Рано утром 1 ноября в Москву прибыло 2 000 красногвардейцев и моряков из Петрограда, начались уличные бои.

 

Клубилось безликим слухом,

Росло, обещая месть.

Ловило в предместьях ухо

За хмурою вестью весть.

Предгрозье, давя озоном,

Не так ли сердца томит?

Безмолвие гарнизона

Похоже на динамит.

И ждать невозможно было,

И нечего было ждать.

Кроваво луна всходила

Кровавые сны рождать.

И был бы тяжёл покоя

Тот сон, что давил мертво.

Россия просила боя

И требовала его!

Россия звала к отваге,

Звала в орудийный гром,

И вот мы скрестили шпаги

С кровавым ее врагом.

Нас мало, но принят вызов.

Нас мало, но мы в бою!

Россия, отважный призван

Отдать тебе жизнь свою!

Толпа, как волна морская,

Взметнулась, ворвался шквал…

- Обстреливается Тверская! -

И первый мертвец упал.

И первого залпа фраза,

Как челюсти волчьей щёлк,

И вздрогнувший город сразу

Безлюдной пустыней смолк.

 

Романист Андрей Ильин так описывает эти события в своём романе «Государевы люди»: «Кругом по первым-вторым этажам выбитые стекла, лавки глядят на улицы разбитыми и разграбленными витринами, сорванные с петель, разбитые в щепу двери валяются тут же, неподалеку. На многих фасадах свежие пулевые и осколочные выбоины — отдельные или длинной пулеметной строчкой. Кое-где улицы перегорожены баррикадами из поваленных, вырванных с корнем фонарных столбов, афишных тумб, скамеек и опрокинутых кверху дном телег. Встречаются неубранные трупы лошадей, случается, что и подстреленных людей. По мостовым ветер несет мусор, под ногами хрустит битое стекло, где-то чадно горят дома, к которым не могут пробиться через баррикады и завалы пожарные машины. Многие парадные зашиты крест-накрест досками. Людей почти не видно. Обыватели, которые в первые дни было высыпали на улицу, попрятались по домам. То тут, то там вспыхивают короткие, ожесточенные бои — трещат, особенно слышные ночью, выстрелы — одиночные и залпами. Все чаще бухает артиллерия... Кто где — не понять. Никаких позиций нет. Но верх, кажется, берут юнкера и кадеты. Они заняли уже почти весь центр, примерно по Бульварному кольцу, захватили Думу, почтамт на Мясницкой, гостиницы «Метрополь» и «Континенталь». Лефортово удерживают 1-й и 3-й кадетские корпуса и Алексеевское военное училище...  (…) Арбатская площадь была перекопана вдоль и поперек — повсюду раскисшая, выброшенная из траншей земля, брустверы. Из окопов торчат, поблескивая на солнце, штыки, выглядывают любопытные кадеты. На крыше Александровского училища и «Художественного» установлены пулеметы...»

 

Мы - белые. Так впервые

Нас крестит московский люд.

Отважные и молодые

Винтовки сейчас берут.

И натиском первым давят

Испуганного врага,

И вехи победы ставят,

И жизнь им недорога.

К Никитской, на Сивцев Вражек!

Нельзя пересечь Арбат.

Вот юнкер стоит на страже,

Глаза у него горят.

А там, за решеткой сквера,

У чахлых осенних лип,

Стреляют из револьвера,

И голос кричать охрип.

А выстрел во тьме - звездою,

Из огненно-красных жил,

И кравшийся предо мною

Винтовку в плечо вложил.

И вот мы в бою неравном,

Но твёрд наш победный шаг,

Ведь всюду бежит бесславно,

Везде отступает враг.

Боец напрягает нервы,

Восторг на лице юнца,

Но юнкерские резервы

Исчерпаны до конца!

- Вперед! Помоги, Создатель! -

И снова ружье в руках.

Но заперся обыватель,

Как крыса, сидит в домах.

Мы заняли Кремль, мы - всюду

Под влажным покровом тьмы,

И всё-таки только чуду

Вверяем победу мы.

Ведь заперты мы во вражьем

Кольце, что замкнуло нас,

И с башни кремлёвской - стражам

Бьет гулко полночный час.

 

Наиболее известный эпизод восстания юнкеров – оборона Кремля. 2 ноября начался его захват большевиками. Юнкера обстреливали из Кремля пулеметным огнем «Метрополь» и Охотный ряд. Для того чтобы прекратить этот обстрел, орудие с Лубянской площади стало бить по Спасской башне. Одновременно по башне начали стрелять и орудия «Мастяжарта» с Швивой горки. Один из снарядов попал в башню. Кремлевские часы остановились.

В 2 часа 37 минут 2 ноября Кремль был окружен красноармейцами. Артиллерия в упор била по Никольским воротам.

К рассвету 3 ноября, после прекращения артиллерийского обстрела, по двухстороннему мирному соглашению, Кремль был занят красными войсками. Великая русская святыня сильно пострадала от обстрела и кощунства большевиков. Митрополит Тихон, через два дня избранный Патриархом, бывший в Кремле в тот же день, увидел горькую картину: пробит был купол Успенского собора, стены Чудова монастыря и собора Двенадцати апостолов, обезглавлена Беклемишевская башня. Драгоценные украшения, церковная утварь лежали в пыли, стены храма Николая Гостунского исписаны непотребными надписями, на месте, где хранились мощи святителя Николая, устроено отхожее места, образ самого Чудотворца на Никольской башне – расстрелян.  На Соборной площади в луже крови лежал убитый юнкер. Взятием Кремля была завершена победа большевиков в Москве…

 

Так наша началась борьба -

Налетом, вылазкою смелой,

Но воспротивилась судьба

Осуществленью цели белой!

Ах, что "судьба", "безликий рок",

"Потусторонние веленья", -

Был органический порок

В безвольном нашем окруженьи!

Отважной горсти юнкеров

Ты не помог, огромный город, -

Из запертых своих домов,

Из-за окон в тяжёлых шторах -

Ты лишь исхода ждал борьбы

И каменел в поту от страха,

И вырвала из рук судьбы

Победу красная папаха.

Всего мгновение, момент

Упущен был, упал со стоном,

И тащится интеллигент

К совдепу с просьбой и поклоном.

Службишка, хлебец, керосин,

Крупу какую-то для детской -

Так выю тянет гражданин

Под яростный ярем советский.

А те, кто выдержали брань, -

В своём изодранном мундире

Спешат на Дон и на Кубань

И начинают бой в Сибири.

И до сих пор они в строю,

И потому - надеждам скоро сбыться:

Тебя добудем мы в бою,

Первопрестольная столица!

 

В 1918-м году Арсений Несмелов отправился в Омск, чтобы затем принять участие в борьбе с большевизмом в рядах армии Колчака. «Два раза уезжал и Москвы, и оба раза воевать» - писал он в автобиографии…

 

Пели добровольцы. Пыльные теплушки

Ринулись на запад в стукоте колес.

С бронзовой платформы выглянули пушки.

Натиск и победа! или -- под откос.

Вот и Камышлово. Красных отогнали.

К Екатеринбургу нас помчит заря:

Там наш Император. Мы уже мечтали

Об овобожденьи Русского Царя.

Сократились версты, -- меньше перегона

Оставалось мчаться до тебя, Урал.

На его предгорьях, на холмах зеленых

Молодой, успешный бой отгрохотал.

И опять победа. Загоняем туже

Красные отряды в тесное кольцо.

Почему ж нет песен, братья, почему же

У гонца из штаба мертвое лицо?

Почему рыдает седоусый воин?

В каждом сердце -- словно всех пожарищ гарь.

В Екатеринбурге, никни головою,

Мучеником умер кроткий Государь.

Замирают речи, замирает слово,

В ужасе бескрайнем поднялись глаза.

Это было, братья, как удар громовый,

Этого удара позабыть нельзя.

Вышел седоусый офицер. Большие

Поднял руки к небу, обратился к нам:

-- Да, Царя не стало, но жива Россия,

Родина Россия остается нам.

И к победам новым он призвал солдата,

За хребтом Уральским вздыбилась война.

С каждой годовщиной удаленней дата;

Чем она далече, тем страшней она.

 

В Сибири Арсений Несмелов состоял в войсках генерала В.О. Каппеля, чьи отважные деяния стали притчей во языцех. Да и поручик Митропольский был не робкого десятка. Все, знавшие Несмелова, отмечали его поразительное бесстрашие. В рядах Сибирской армии поэт-воин освобождал Екатеринбург, город, где незадолго до этого была убита царская семья. Об отношении к монархии поручика Митропольского свидетельствуют его собственные слова: «Конечно, все мы были монархистами. Какие-то эсдеки, эсеры, кадеты — тьфу — даже произносить эти слова противно. Мы шли за Царя, хотя и не говорили об этом, как шли за царя и все наши начальники».

 

Цареубийцы

 

Мы теперь панихиды правим,

С пышной щедростью ладан жжём,

Рядом с образом лики ставим,

На поминки Царя идём.

Бережём мы к убийцам злобу,

Чтобы собственный грех загас,

Но заслали Царя в трущобу

Не при всех ли, увы, при нас?

Сколько было убийц? Двенадцать,

Восемнадцать иль тридцать пять?

Как же это могло так статься -

Государя не отстоять?

Только горсточка этот ворог,

Как пыльцу бы его смело:

Верноподданными - сто сорок

Миллионов себя звало.

Много лжи в нашем плаче позднем,

Лицемернейшей болтовни,

Не за всех ли отраву возлил

Некий яд, отравлявший дни.

И один ли, одно ли имя -

Жертва страшных нетопырей?

Нет, давно мы ночами злыми

Убивали своих Царей.

И над всеми легло проклятье,

Всем нам давит тревога грудь:

Замыкаешь ли, дом Ипатьев,

Некий давний кровавый путь?!

 

С сентября 1918-го года Митропольский служил в Кургане в 43 полку. Несмелов вспоминал: «Когда я приехал в Курган с фронта, в городе была холера. Вечером я пришел домой и сказал, что чувствую себя плохо. Сел на крылечке и сижу. И не понимаю, чего это Анна Михайловна так тревожно на меня посматривает. Потом ушел к себе в комнату и лег спать. Проснулся здоровый и, как всегда делаю утром, запел. Потом Анна Михайловна говорит мне: «А уж я-то боялась, боялась, что у вас начинается холера. Утром слышу: поет. Ну, думаю, слава Богу, жив-здоров». Из Кургана я уехал в Омск, назначили меня адъютантом коменданта города»…

В конце 1919-го года началось трагическое отступление белых войск Сибири. Армия, ещё недавно победоносно шагавшая вперёд, теперь стремительно откатывалась назад, а настигающему противнику доставались эшелоны беженцев, стоявшие на железной дороге, заблокированной изменниками-чехами. В Нижнеудинске бывшими союзниками был пленён Верховный Правитель Адмирал Колчак. Незадолго до его отправки в Иркутск, на смерть, случилось событие, ставшее легендой Белого Движения. К вагону, из окна которого Правитель взирал на оцепленный чехами перрон, непостижимым образом прорвался русский офицер и последний раз отдал честь адмиралу. Этим офицером был Арсений Митропольский.

 

В Нижнеудинске

 

День расцветал и был хрустальным,

В снегу скрипел протяжно шаг.

Висел над зданием вокзальным

Беспомощно нерусский флаг.

 

И помню звенья эшелона,

Затихшего, как неживой.

Стоял у синего вагона

Румяный чешский часовой.

И было точно погребальным

Охраны хмурое кольцо,

Но вдруг, на миг, в стекле зеркальном

Мелькнуло строгое лицо.

Уста, уже без капли крови,

Сурово сжатые уста!..

Глаза, надломленные брови,

И между них - Его черта, -

Та складка боли, напряженья,

В которой роковое есть…

Рука сама пришла в движенье,

И, проходя, я отдал честь.

И этот жест в морозе лютом,

В той перламутровой тиши, -

Моим последним был салютом,

Салютом сердца и души!

И он ответил мне наклоном

Своей прекрасной головы…

И паровоз далёким стоном

Кого-то звал из синевы.

И было горько мне. И ковко

Перед вагоном скрипнул снег:

То с наклонённою винтовкой

Ко мне шагнул румяный чех.

И тормоза прогрохотали -

Лязг приближался, пролетел,

Умчали чехи Адмирала

В Иркутск - на пытку и расстрел!

 

Остатки Белой армии уходили на Читу, где ещё держалась поддерживаемая японцами власть атамана Семёнова. Тысячи километров по непроходимой тайге, по которой не ступала нога человека, по замёрзшим рекам с коварными порогами и источниками, погубившими генерала Каппеля, по ледяной пустыне Байкала, в 40-градустной мороз, сквозь леденящие ветра, обмороженные, израненные, измученные, голодные люди шли, таща за собой обозы с больными тифом и ранеными товарищами и беженцами. Лишь 6-я часть армии смогла одолеть этот страшный путь.

 

Удушье смрада в памяти не смыл

Веселый запах выпавшего снега

По улице тянулись две тесьмы,

Две колеи: проехала телега.

И из нее окоченевших рук,

Обглоданных - несъеденными - псами,

Тянулись сучья: Мыкался вокруг

Мужик с обледенелыми усами.

Американец поглядел в упор:

У мужика, под латаным тулупом

Топорщился и оседал топор

Тяжелым обличающим уступом.

У черных изб солома снята с крыш,

Черта дороги вытянулась в нитку.

И девочка, похожая на мышь,

Скользнула, пискнув, в черную калитку.

 

После Ледяного похода Несмелов недолгое время пробыл у барона Унгерна. Но последний, диктатор, отличавшийся большой жестокостью, был глубоко не приятен поэту, и он перебрался на Дальний Восток, где генерал Дитерихс собирал Земский собор Приамурья. Этот собор стал наказом, заветом Белого Дела потомкам, будущему Отечеству. Собор призвал: когда Россия станет свободной от большевизма, соединиться всем людям земли и восстановить Православную Державу Царства… «Уехав в 1918-ом году в Омск, назад не вернулся, а вместе с армией Колчака оказался во Владивостоке, где и издал первую книгу стихов», - вспоминал Несмелов. Владивосток в ту пору превратился в довольно мощный центр русской культуры. Здесь возникали и тут же прогорали журналы и газеты, процветала литература. До осени 1922 года в Приморье советской власти как таковой не было: книги выходили по старой орфографии, буферное государство ДВР праздновало свои последние именины. Волей судьбы там жили и работали В.К. Арсеньев, Н. Асеев, С. Третьяков, В. Март и другие писатели, «воссоединившиеся» позже с советской литературой. После падения Дальневосточной республики Несмелов не ушёл в эмиграцию. Во Владивостоке он встал на учёт ГПУ как бывший офицер. Арсений Иванович потерял работу, поселился за городом в полузаброшенной башне форта и жил тем, что ловил из-подо льда. В 1922 году Несмелов выпустил очередную книжку — поэму «Тихвин», а в 1924 году выпросил у типографа несколько экземпляров своего второго поэтического сборника «Уступы», некоторые их которых разослал тем, чьим мнением дорожил, — в частности, Борису Пастернаку. Последний писал жене: «Подают книжки с Тихого океана. Почтовая бандероль. Арсений Несмелов. Хорошие стихи». Вскоре после этого поэт узнал о том, что его собираются расстрелять, и вынужден был уйти в Маньчжурию…

 

Пусть дней не мало вместе пройдено,

Но вот не нужен я и чужд,

Ведь вы же женщина - о Родина! -

И, следовательно, к чему ж

Всё то, что сердцем в злобе брошено,

Что высказано сгоряча:

Мы расстаёмся по-хорошему,

Чтоб никогда не докучать

Друг другу больше. Всё, что нажито,

Оставлю вам, долги простив -

Все эти пастбища и пажити,

А мне - просторы и пути,

Да ваш язык. Не знаю лучшего

Для сквернословий и молитв,

Он, изумительный - от Тютчева

До Маяковского велик.

Но комплименты здесь уместны ли -

Лишь вежливость, лишь холодок

Усмешки, - выдержка чудесная

Вот этих выверенных строк.

Иду. Над порослью - вечернее

Пустое небо цвета льда.

И вот со вздохом облегчения:

Прощайте, знаю: Навсегда.

 

В эмиграции Несмелов обосновался в Харбине. Сюда он выписал к себе из Владивостока жену, Е.В. Худяковскую (1894-1988) и дочку, Наталью Арсеньевну Митропольскую (1920-1999). Семья вскоре распалась, жена увезла дочку в СССР, сама провела девять лет в лагерях, а дочь впервые в жизни прочла стихи отца в журнале «Юность» за 1988 год, где появилась одна из первых публикаций Несмелова. В письме к П. Балакшину 1936-го года поэт сетовал: «Есть дети, две дочки, но в СССР, со своими мамами»… Дети русских эмигрантов, вообще, часто покидали Харбин, чтобы получить лучшее образование и как-то устроиться в новой жизни. Жизни вне Родины.

 

Ты пришел ко мне проститься. Обнял.

Заглянул в глаза, сказал: "Пора!"

В наше время в возрасте подобном

Ехали кадеты в юнкера.

Но не в Константиновское, милый,

Едешь ты. Великий океан

Тысячами простирает мили

До лесов Канады, до полян

В тех лесах, до города большого,

Где - окончен университет! -

Потеряем мальчика родного

В иностранце двадцати трех лет.

Кто осудит? Вологдам и Бийскам

Верность сердца стоит ли хранить?..

Даже думать станешь по-английски,

По-чужому плакать и любить.

Мы - не то! Куда б не выгружала

Буря волчью костромскую рать, -

Все же нас и Дурову, пожалуй,

В англичан не выдрессировать.

Пять рукопожатий за неделю,

Разлетится столько юных стай!...

Мы - умрем, а молодняк поделят -

Франция, Америка, Китай.

 

Постепенно в Харбине складывалась обширная русская колония с богатой культурой. Здесь издавались журналы и газеты, в которых сотрудничал Несмелов, издавались его собственные книги. Среди его корреспондентов того времени были Борис Пастернак и Марина Цветаева, которую он называл своим любимым поэтом. В Харбине жил друг Арсения Ивановича, тоже поэт, Леонид Ещин. В гражданской войне он в звании прапорщика участвовал в Добровольческой армии в отряде генерала Перхурова, был участником восстания Бориса Савинкова в Ярославле. В чине капитана служил адъютантом у генерала Викторина Михайловича Молчанова, оперативные сводки составлял в стихах. В 1921 году в газете "Руль" во Владивостоке Ещин публиковал свои статьи, там же во Владивостоке вышел и его сборник "Стихи таежного похода". В 1930 году в Харбине Леонид Ещин покончил жизнь самоубийством в возрасте 33 лет. Несмелов откликнулся на смерть друга стихами:

 

Ленька Ещин... Лишь под стихами

Громогласное - Леонид,

Под газетными пустяками,

От которых душа болит.

 

Да еще на кресте надгробном,

Да еще в тех строках кривых,

На письме от родной, должно быть,

Не заставшей тебя в живых.

 

Был ты голым и был ты нищим,

Никогда не берег себя,

И о самое жизни днище

Колотила тобой судьба.

 

"Тында-рында" - не трын-трава ли

Сердца, ведающего, что вот

Отгуляли, отгоревали,

Отшумел Ледяной поход!

 

Позабыли Татарск и Ачинск,

Городишки одной межи,

Как от взятия и до сдачи

Проползала сквозь сутки жизнь.

 

Их домишкам - играть в молчанку.

Не расскажут уже они,

Как скакал генерала Молчанова

Мимо них адъютант Леонид.

 

Как был шумен постой квартирный,

Как шумели, смеялись как,

Если сводку оперативную

Получал командир в стихах.

 

"Ай да Леня!" - и вот по глыбе

Безнадежности побежит

Легкой трещиной улыбка,

И раскалывается гранит!

 

Так лучами цветок обрызган,

Так туманом шевелит луна...

- Тында-рында! - и карта риска

В диспозиции вновь сдана.

 

Докатились. Верней - докапали,

Единицами: рота, взвод...

И разбилась фаланга Каппеля

О бетон крепостных ворот.

 

Нет, не так! В тыловые топи

Увязили такую сталь!

Проиграли, продали, пропили,

У винтовок молчат уста.

 

День осенний - глухую хмару -

Вспоминаю: иркутский вокзал,

Броневик под парами - "Марков".

Леонид на коне подскакал,

 

Оглянул голубые горы

Взором влажным, как водоем:

"Тында-рында! И этот город -

Удивительный - отдаем..."

 

Спи спокойно, кротчайший Ленька,

Чья-то очередь за тобой!..

Пусть же снится тебе макленка,

Утро, цепи и легкий бой.

 

Об эмиграции Арсений Иванович писал: «Российская эмиграция за два десятилетия своего бытия — прошла через много психологических этапов, психологических типов. Но из всех этих типов — один неизменен: тип добровольца, поднявшего оружие против большевиков в 1918 году. Великой бодростью, самоотвержением и верою были заряжены эти люди! С песней шли они в бой, с песней били красных, с песней и погибали сами». К последнему типу принадлежал он сам.

 

Ненависть к русским. Презренье к России.

Помним, как шли на расстрел мы босые.

Пуля в затылок цвету народа.

Победа! Ликует гнилая порода!

Лживые речи - отравою в душу.

Слабость и смерть - своих недругов слушать!

Вырвать и выжечь, сжав зубы от боли!

Пусть Память пребудет, а с нею и Воля!

 

В 1927-м году на Варшавском вокзале прогремели выстрелы. Девятнадцатилетний русский патриот Борис Коверда застрелил одного из убийц царской семьи, гордо носившего кольцо, снятое с руки убитой Императрицы, советского полпреда в Польше П. Войкова (Пинхуса Лазаревича Вайнера). На суде Коверда заявил: «Я убил Войкова не как посла и не за его посольскую деятельность — я убил его как члена Коминтерна и за Россию». Суд приговорил его к пожизненной каторге. Потом каторгу заменили на 20 лет каторжных работ, из которых он отсидел 10, после чего был освобождён по амнистии. Умер Борис Коверда в Вашингтоне 18 февраля 1987 года. Арсений Несмелов приветствовал борца за русскую идею такими стихами:

 

Год глухой... Пора немая.

Самый воздух нем и сер,

Но отважно поднимает

Коверда свой револьвер!

Грозный миг, как вечность длится,

Он грозово напряжен,

И упал цареубийца

Русской пулею сражен...

Русский юноша Иуду

Грозным мщением разит,

Эхо выстрела повсюду

Прокатилось и гремит!

Не одна шумит Варшава,

Громы отзвуки везде!

И приносит подвиг славу

Вам, Борису Коверде...

Как сигнал национальный

Прогремел ваш револьвер,

Показал он путь печальный

Подал знак и дал пример...

И в потемки те глухие

Он сказал своим огнем,

Что жива еще Россия,

Живы мы и не умрем!..

Что идет к победе юность,

Каждый к подвигу готов,

В каждом сердце многострунность

Гордых Русских голосов!..

 

В Харбине Несмелов сблизился с лидером Всероссийской фашистской партии Константином Родзаевским и начал печататься в журнале "Нация". Личность Родзаевского произвела на него неизгладимое впечатление. Убежденный националист, великолепный оратор, излучавший энергию всем своим существом, Родзаевский воплощал тип русской героической жертвенности. Идеология ВФП с ее боевым духом, ненавистью к Коминтерну и Фининтерну была очень близка Несмелову.

 

Иль ты устал, могучий мой народ?

Иль тяготы борьбы хребет тебе сломили?

Упал на дно веков ли, потерявши брод,

И память о тебе развеется подобно горстке пыли?

Твой слышу ропот, но невнятен он.

Врагов твоих насмешки громче. Ликованье - злее.

Врагов, что сокрушал ты испокон...

Ужель сейчас они тебя сильнее?

Воспрянуть! Распрямиться! Задышать!

Их раскидать как псов смердящих свору!

Или рабом приниженно дрожать,

Не внемля предков горькому укору?

О, мой народ, уставший от борьбы!

Ржавеет щит. И меч тебе не нужен?

Сон. Отдых. Смерть. В подарок от судьбы

Уставшему быть Воином и Мужем!

 

В изданиях ВФП Арсений Иванович сотрудничал под псевдонимом Николай Дозоров. Эта фамилия наряду с другим псевдонимом (Дроздов) упоминалась в докладах компетентных органов СССР, которые никогда не упускали из виду своих врагов.

 

Стоит их царство на песке,

На лжи и на крови.

Там Правды нет, а есть обман.

Есть блуд, но нет Любви.

Дымится в кубках наша кровь -

Привычно пьют они.

На башнях сумрачно коптят

Их смрадные огни.

Но мы грядем - с мечом в руке!

Исполнены Любви!

Дрожит их царство на песке,

На лжи и на крови!

И пусть беснуются враги -

Могуча наша рать!

И раздавать пора долги!

И камни собирать!

Не в гневе нашем, но Любви

Визжа сгорят они!

И с башен в Лету упадут

Бесовские огни!

 

Годы текли в надежде однажды вернуться в Россию, в бою добыть Москву, как некогда грезилось. Размывалась память становящихся всё более далёкими дней, уходили их свидетели, друзья и соратники, а заветный час всё не приближался.

 

В ломбарде старого ростовщика,

Нажившего почёт и миллионы,

Оповестили стуком молотка

Момент открытия аукциона.

 

Чего здесь нет! Чего рука нужды

Не собрала на этих полках пыльных,

От генеральской Анненской звезды

До риз икон и крестиков крестильных.

 

Былая жизнь, увы, осуждена

В осколках быта, потерявших имя…

Поблёскивают тускло ордена,

И в запылённой связки их – Владимир.

 

Дворянства знак. Рукой ростовщика

Он брошен на лоток аукциона,

Кусок металла в два золотника,

Тень прошлого и тема фельетона.

 

Потрескалась багряная эмаль –

След времени, его непостоянство.

Твоих отличий никому не жаль,

Бездарное, последнее дворянство.

 

Но как среди купеческих судов

Надменен тонкий очерк миноносца –

Среди тупых чиновничьих крестов

Белеет грозный крест Победоносца.

 

Святой Георгий – белая эмаль,

Простой рисунок… Вспоминаешь кручи

Фортов, бросавших огненную сталь,

Бетон, звеневший в вихре пуль певучих,

 

И юношу, поднявшего клинок

Над пропастью бетонного колодца,

И белый – окровавленный платок

На сабле коменданта – враг сдаётся!

 

Георгий, он – в руках ростовщика!

Но не залить зарю лавиной мрака,

Не осквернит негодная рука

Его неоскверняемого знака.

 

Пусть пошлости неодолимый клёв

Швыряет нас в трясучий жизни кузов, -

Твой знак носил прекрасный Гумилёв,

И первым кавалером был Кутузов!

 

Ты гордость юных – доблесть и мятеж,

Ты гимн победы под удары пушек.

Среди тупых чиновничьих утех

Ты – браунинг, забытый меж игрушек.

 

Не алчность, робость чувствую в глазах

Тех, кто к тебе протягивает руки,

И ухожу… И сердце всё в слезах

От злобы, одиночества и муки.

 

По ту сторону границы жили две жены и две дочери. По ту сторону границы простирался, ежедневно глотая людские жизни и судьбы, архипелаг ГУЛАГ. По ту сторону границы лежала Родина, полонённая врагом и ждущая освобождения, Родина, жизнь в которой старательно вбивалась в землю, вбивалась так прочно, что подобное существование в атмосфере постоянного страха, год за годом отравлявшей души, стала нормой, повседневностью…

 

Голодному камень - привычная доля.

Во лжи родились мы. Смеёмся от боли.

Глаза застилает гнилая короста.

Стоять на коленях удобно и просто.

Бессильные слёзы у нас в горле комом.

И только для слабых нам правда знакома.

Течёт вместо крови по жилам сивуха.

Дыша перегаром, мы сильные духом.

Голодному - хлеба, а вольному - воля!

Рождённые ползать - завидная доля!

 

С началом Второй Мировой Харбин захватили японцы, а в 45-м началось наступление советских войск. Стало очевидно, что русский Харбин с его особым миром доживает последние дни. Эмигранты вновь укладывали багаж, а Арсений  Несмелов решил остаться. Ему было 56 лет, и бежать ему было некуда, не к кому и незачем.

 

Милый город, горд и строен,

Будет день такой,

Что не вспомнят, что построен

Русской ты рукой.

 

Пусть удел подобный горек, -

Не опустим глаз:

Вспомяни, старик историк,

Вспомяни о нас.

 

Ты забытое отыщешь,

Впишешь в скорбный лист,

Да на русское кладбище

Забежит турист.

 

Он возьмёт с собой словарик

Надписи читать…

Так погаснет наш фонарик,

Утомясь мерцать!

 

Советские войска заняли Харбин. Зная, что его имя стоит в списке опаснейших врагов, поручик Митропольский ждал ареста. Надев форму, он написал записку и поставил на неё рюмку водки. Когда пришли его забирать, Несмелов сдал оружие со словами: «Советскому офицеру от русского офицера». Указав взглядом на записку, поэт поднял рюмку и выпил. В записке было: «Расстреляйте меня на рассвете». Советский офицер, прочитав, ответил: «Расстрелять на рассвете не обещаю, но о вашем желании доложу обязательно».

 

Воля к победе.

Воля к жизни.

Чуткое сердце.

Верный глаз.

Только такие нужны Отчизне,

Только таких выкликает час.

 

Через засеки

И волчьи ямы,

С бешенным строем

Иль на коне.

Прямы, напористы и упрямы –

Только такие нужны стране…

 

Члены ВФП во главе со своим лидером нашли смерть в подвалах Лубянки. О последних же днях Арсения Несмелова рассказал оставшийся в живых его сокамерник Иннокентий Пасынков: «Было это в те зловещие дни сентября 1945 года в Гродекове, где мы были в одной с ним камере. Внешний вид у всех нас был трагикомический, в том числе и у А.И., ну, а моральное состояние Вам нечего описывать. Помню, как он нас всех развлекал, особенно перед сном, своими богатыми воспоминаниями, юмором, анекдотами, и иногда приходилось слышать и смех и видеть оживление, хотя в некотором роде это походило на пир во время чумы. Как это случилось, точно сейчас не помню, но он вдруг потерял сознание (вероятнее всего, случилось это ночью — это я теперь могу предположить как медик) — вероятно, на почве гипертонии или глубокого склероза, а вероятнее всего и того, и другого. Глаза у него были закрыты, раздавался стон и что-то вроде мычания; он делал непроизвольные движения рукой (не помню — правой или левой), рука двигалась от живота к виску, из этого можно сделать вывод, что в результате кровоизлияния образовался сгусток крови в мозгу, который давил на определенный участок полушария, возбуждая моторный центр на стороне, противоположной от непроизвольно двигавшейся руки (перекрест нервов в пирамидах). В таком состоянии он пребывал долго, и все отчаянные попытки обратить на это внимание караула, вызвать врача ни к чему не привели, кроме пустых обещаний. Много мы стучали в дверь, кричали из камеры, но всё напрасно. Я сейчас не помню, как долго он мучился, но постепенно затих — скончался. Всё это было на полу (нар не было). И только когда случилось это, караул забил тревогу и чуть не обвинил нас же — что ж вы молчали…»

Место, где русский поэт А.И. Несмелов обрёл свой последний приют неизвестно. Его дочь Наталия Арсеньевна Митропольская скончалась в городе Верхняя Пышма близ Екатеринбурга 30 сентября 1999 года на восьмидесятом году жизни. Недавно во Владивостоке впервые был издан двухтомник поэта, в который вошли 90% его сочинений, дошедших до нас.

 

Лбом мы прошибали океаны

Волн слепящих и слепой тайги:

В жребий отщепенства окаянный

Заковал нас Рок, а не враги.

Мы плечами поднимали подвиг,

Только сердце было наш домкрат;

Мы не знали, что такое отдых

В раззолоченном венце наград.

Много нас рассеяно по свету,

Отоснившихся уже врагу;

Мы - лишь тема, милая поэту,

Мы - лишь след на тающем снегу.

Победителя, конечно, судят,

Только побеждённый не судим,

И в грядущем мы одеты будем

Ореолом славы золотым.

И кричу, строфу восторгом скомкав,

Зоркий, злой и цепкий, как репей:

- Как торнадо, захлестнёт потомков

Дерзкий ветер наших эпопей!

 

 

ИСТОРИЯ БЕЛОЙ ПЕСНИ

 

Перед боем

 

Закатилася зорька за лес, словно канула,

Понадвинулся неба холодный сапфир.

Может быть, и просил брат пощады у Каина,

Только нам не менять офицерский мундир.

Затаилася речка под низкими тучами,

Зашептала тревожная черная гать,

Мне письма написать не представится случая,

Чтоб проститься с тобой да добра пожелать.

А на той стороне комиссарский редут - только тронь, а ну! -

Разорвет тишину пулеметами смерть.

Мы в ненастную ночь перейдем на ту сторону,

Чтоб в последней атаке себя не жалеть.

И присяга ясней, и молитва навязчивей,

Когда бой безнадежен и чуда не жди.

Ты холодным штыком мое сердце горячее,

Не жалея мундир, осади, остуди.

Растревожится зорька пальбою да стонами,

Запрокинется в траву вчерашний корнет.

На убитом шинель с золотыми погонами.

Дорогое сукно спрячет сабельный след.

Да простит меня все, что я кровью своею испачкаю,

И все те, обо мне чья память, крепка,

Как скатится слеза на мою фотокарточку

И закроет альбом дорогая рука.

 

Эту замечательную песню, исполненную Валерием Агафоновым, в кинофильме "Личной безопасности не гарантирую", написал забытый поэт-бард 60-х годов Юрий Аркадьевич Борисов, продолживший линию белых поэтов русской эмиграции. Он родился за год до гибели Арсения Несмелова в 1944-м году в Уссурийске Приморского края. Мать работала кассиршей, кондуктором трамвая, отец был молотобойцем. По окончании войны семья вернулась в Ленинград, где Борисов воспитывался, в основном, в детдоме Ждановского района на Каменном острове.

После школы с 14 лет он учился на токаря-револьверщика в ремесленном училище, где познакомился с Валерием Борисовичем Агафоновым, бывшем на 3 года старше его и пережившим блокаду. Не имея никакого музыкального образования, Агафонов виртуозно играл на гитаре, а пел так, что после него очень трудно было слушать кого-либо еще. После окончания ремесленного училища судьбы товарищей сложились по-разному. Агафонов работал шлифовальщиком, рабочим сцены, электриком, радистом, участвовал в художественной самодеятельности… А Юрий Борисов ещё во время учебы получил срок за мелкое хулиганство, около 3-х лет был в подростковой колонии в Липецкой области. Позже еще раз попал в колонию за кражу. Освободившись, лет в 18-19 поступил в школу парикмахерского мастерства. По специальностям почти не работал — берег руки для игры на гитаре. На 7-струнной гитаре и аккордеоне играла его мать, и Юрий в подростковом возрасте начал играть на гитаре, и впоследствии даже преподавал игру на этом инструменте. Позже Юрий Аркадьевич получил ещё немало специальностей, но так нигде и не работал, а потому регулярно получал строки за «тунеядство».

Судьба свела Борисова и Агафонова вновь. Валерий Борисович, знавший о своём смертельном заболевании (порок сердца), активно работал. По рекомендации В.В. Меркурьева посещал курсы Ленинградского института театра, музыки и кино, участвовал в сборных эстрадных концертах. Работал в Алтайской филармонии и Русском театре Вильнюса, пел в ресторане "Астория" в Ленинграде, под псевдонимом Ковач выступал в цыганском ансамбле с исполнением таборных песен, снялся в двух кинофильмах - "Личной безопасности не гарантирую" и "Путина". Стоило ему взять в руки гитару, как вокруг собиралась толпа. В подъезде его дома собирались почитатели таланта певца и слушали импровизированные концерты. Кто слышал его хотя бы раз, уже никогда не мог забыть этот чарующий, уносящий в прошлое, дивный голос. Везде собирались десятки людей, чтобы услышать изумительного исполнителя русских романсов. При этом попасть в официальную систему не было никакой возможности. Агафонов не вписывался в неё. Как не вписывался и поэт Юрий Борисов, который начал писать стихи ещё в детстве, посылал некоторые в газету "Ленинские искры", но их не печатали. Альянс этих двух талантливейших людей был неизбежен. Его плодом стал цикл белогвардейских романсов, каждое слово, каждый аккорд которых врезается в память и заставляет учащённо биться сердце.

 

Ностальгическая

 

Заунывные песни летели

В край березовой русской тоски,

Где-то детством моим отзвенели

Петербургских гимназий звонки.

 

Под кипящий янтарь оркестрантов,

Под могучее наше "Ура!"

Не меня ль государь-император

Из кадетов возвел в юнкера?

 

В синем небе литавры гремели

И чеканила поступь война.

И не мне ли глаза голубели

И махала рука из окна?

 

Мчались годы в простреленных верстах

По друзьям, не вернувшимся в ряд,

Что застыли в серебрянных росах

За Отечество и за царя.

 

Не меня ли вчера обнимали

Долгожданные руки - и вот,

Не меня ли в ЧеКа разменяли

Под шумок в восемнадцатый год?

 

Эти романсы стали известны за рубежом, но на Родине, разумеется, не могли быть в почёте. Валерий Агафонов так и не увидел своих пластинок. Незадолго до смерти в 1980-м году он, наконец, стал артистом Ленконцерта. Его выступления в ВУЗах сопровождались лекциями о поэзии и истории романса и всегда проходили при переполненных залах. Всего в репертуаре певца насчитывалось около тысячи песен и романсов, к некоторым из которых он сам сочинил музыку. Через четыре года Валерий Агафонов скончался в возрасте 43-х лет. А вскоре после смерти в России стали выходить его пластинки, и зазвучали белогвардейские романсы на стихи Борисова…

 

Справа маузер, слева эфес

Острия златоустовской стали.

Продотряды громили окрест

Городов, что и так голодали.

 

И неслышно шла месть через лес

По тропинкам, что нам незнакомы.

Гулко ухал кулацкий обрез

Да ночами горели укомы.

 

Не хватало ни дней, ни ночей

На сумбур мировой заварухи.

Как садились юнцы на коней

Да усердно молились старухи!..

 

Перед пушками, как на парад,

Встали те, кто у Зимнего выжил...

Расстреляли мятежный Кронштадт,

Как когда-то Коммуну в Париже...

 

И не дрогнула ж чья-то рука

На приказ, что достоин Иуды,

Только дрогнули жерла слегка,

Ненасытные жерла орудий.

 

Справа маузер, слева эфес

Острия златоустовской стали.

Продотряды громили окрест

Городов, что и так голодали...

 

Юрий Борисов в разное время работал грузчиком в магазине и на киностудии "Ленфильме", дворником, жил за неимением прописки в подвалах и на чердаках. В 1978-1979, отбывая очередной срок «за тунеядство» в колонии в Средней Азии, он заболел туберкулёзом. С этой тяжёлой болезнью поэт прожил более 10 лет и скончался в 1990-м году в больнице на Поклонной горе.

 

По зеленым лугам и лесам,

По заснеженной царственной сини,

Может, кто-то другой или сам

Разбросал я себя по России.

Я живу за верстою версту,

Мое детство прошло скоморохом,

Чтоб потом золотому Христу

Поклониться с молитвенным вздохом.

Моя радость под солнцем росой

Засверкает в нехоженых травах,

Отгремит она первой грозой,

Заиграет в глазах браговаров.

Моя щедрость - на зависть царям

Как награда за боль и тревоги.

Теплым вечером млеет заря

Над березой у сонной дороги.

Я тоску под осенним дождем

Промочил и снегами забросил,

И с тех пор мы мучительно ждем,

Долго ждем, когда кончится осень

Свою ненависть отдал врагу,

Сад украсил я нежностью легкой,

А печаль в деревянном гробу

Опустил под "аминь" на веревках.

Моя жизнь, словно краски холста, -

Для того, чтобы все могли видеть.

Оттого моя правда чиста:

Никого не забыть, не обидеть.

Мое счастье в зеленом пруду

Позапуталось в тине замшелой.

Я к пруду непременно приду

И нырну за ним с камнем на шее.

 

Песни Юрия Борисова и Валерия Агафонова вскоре зазвенели над Россией в исполнении «соловушки» Максима Трошина… Его называли «юным голосом, очаровавшим Россию», а он говорил, что таких, как он в России тысячи. Мальчик, кумиром которого был Игорь Тальков, с ранних лет писал музыку и стихи, наполненные горячей любовью к Родине. "Если бы меня позвали на "Утреннюю звезду", - сказал как-то Максим Трошин, - я не пошел бы.  Они вытравливают все русское, все национальное. Я не пошел бы к ним потому, что они воспитывают для себя новое поколение дергунчиков. Людей, лишенных совести, мужества, стойкости, готовности защитить величие родных просторов, живущей в душе каждого славянина». Максим служил звонарём храма Тихвинской иконы Божией Матери. Семь лет он выступал с концертами в родном Брянске,  Москве, Санкт-Петербурге, Волгограде... В пятнадцать лет его уже знала и любила вся Россия. Максим Трошин утонул в Десне, в тот день, когда вечером отходил поезд в Москву, чтобы везти его на вечер памяти Александра Невского летом 1995-го года. Ему не было ещё 17 лет. Записи его песен и ныне звучат в Союзе Русского Народа и Русском Национальном Соборе, у воинов "Альфы" и "Вымпела", в рядах ветеранов Афганистана и казаков, в Управлении внутренних дел и в студенческих аудиториях,  в православных братствах и в семьях русских людей… И среди этих песен особое место занимают белогвардейские романсы Борисова, среди которых гимном звучит «Белая песня»:

 

Все теперь против нас, будто мы креста не носили

Будто аспиды мы бусурманской крови

Даже места нам нет в ошалевшей от боли России

И Господь нас не слышит, зови-не зови

Вот уж год мы не спим, под мундирами прячем обиды

Ждем холопскую пулю пониже петлиц

Вот уж год как Тобольск отзвонил по Царю панихиды

И предали анафеме души убийц

Им не Бог и не Царь, им не Суд и не совесть

Все им "Тюрьмы долой" да "Пожар до небес"

И судьба нам читать эту страшную повесть

В воспаленных глазах матерей и невест

И глядят они долго нам вслед в молчаливом укоре

Как покинутый дом на дорогу из тьмы

Отступать дальше некуда - дальше Японское море

Здесь кончается наша Россия и мы

В красном Питере кружится, бесится белая вьюга

Белый иней на стенах московских церквей

В черном небе ни радости нет, ни испуга

Только скорбь Божьей Матери по России моей.

 

Реклама от Яндекс
ebay промокод . ebay promo code 2019 . промокод ебей
ebay промокод . Мы стоим в очередях. img style="margin:0;padding:0;border:0;" alt="Hosted by uCoz" src="http://s201.ucoz.net/img/cp/8.gif" width="80" height="15" title="Hosted by uCoz" />